И хуже всего было то, что Аракчеев, как подозревал государь, вступил в заговор против Голицына с митрополитом Серафимом и Фотием. Голицына все духовенство ненавидело, но скрывало ненависть, покорялось и терпело молча. Когда же явился Фотий, то осмелело и взбунтовалось.
— Голицын патриархом стал, все священство разрушил, все себе в руки забрал! — вопил Фотий, и повторяли за ним другие. — Из Святейшего синода министерскую канцелярию сделал и един, просто сказать, нечистый заход…
Между Синодом и министерством началась такая свара, что хоть святых вон выноси. Но государь надеялся, по своему обыкновению, примирить непримиримое, сделать так, чтоб и овцы были целы и волки сыты.
Об этом и хотел говорить с Аракчеевым. Но слишком скрытны были оба, чтобы начать сразу; говорили о другом, ходили вокруг да около, притворялись, точно в жмурки играли; высматривали и ощупывали друг друга, как бойцы перед битвою.
Государь хвалил Фотия; Аракчеев поддакивал.
— Святой человек, ваше величество, батюшка, воистину, святой. Таких только два и есть у нас: отец Фотий да отец Серафим, подвижник Саровский…[19]
Как все глухие, государь был застенчив и мнителен: не любил, когда говорили слишком громко, — это напоминало ему глухоту; а когда тихо — боялся не расслышать. Один Аракчеев умел говорить, не возвышая голоса, но так внятно, что государь слышал каждое слово.
— Как же нам, Алексей Андреич, с Голицыным быть? — начал он с притворною беспечностью, убедившись, наконец, что Аракчеев об этом первый ни за что не начнет; но, взглянув исподлобья, украдкою, — по лицу его, сразу окаменевшему, понял, что дело плохо.
— Уж не знаю, право, как быть? — продолжал государь боязливо и вкрадчиво: — все дела стали, просто беда… Съездил бы ты к митрополиту, поговорил бы с ним — может, и помирятся? Устроил бы как-нибудь… сделай это для меня, голубчик…
— Рад стараться, ваше величество! Как повелеть изволите, так и сделаю, — ответил Аракчеев по-солдатски, сухо, почти грубо, и лицо его еще больше окаменело.
— Только не подумай чего, ради Бога, Алексей Андреич! Я ведь только так… Если ты… если тебе… — начал государь и умолк под каменным безмолвием своего собеседника, — вдруг испугался, растерялся окончательно; уже не рад был, что заговорил.
Долго молчали оба, не глядя друг на друга.
— Ваше величество, — произнес, наконец, Аракчеев тем глухим, уныло-торжественным, как будто замогильным, голосом, которого боялся государь пуще всего, — почитаю себя в обязанности, по долгу верноподданного, говорить всю правду вашему величеству: вы столько были ко мне милостивы, что сами приучили меня к тому. И ныне, боясь гнева Божьего…