Не движась, я смотрю на суету мирскую
И философствую сквозь сон.
А подойдет к нему сановник в золотом шитье: «Как ваше драгоценное, Иван Андреевич?» — и дремоты как не бывало: вскочит вдруг с косолапою ловкостью, легкостью медведя, под барабан танцующего на ярмарке, изогнется весь, рассыпаясь в учтивостях, — вот-вот в плечико его превосходительство чмокнет. Потом опять завалится — дремлет.
Так и пахнуло на Голицына от этой крыловской туши, как из печки, родным теплом, родным удушьем. Вспоминалось слово Пушкина: «Крылов — представитель русского духа; не ручаюсь, чтобы он отчасти не вонял; в старину наш народ назывался смерд». И в самом деле, здесь, в замороженном приличии большого света, в благоуханиях пармской фиалки и буке-а-ля-марешаль, эта отечественная непристойность напоминала запах рыбного садка у Пантелеймонского моста или гнилой капусты из погребов Пустого рынка.
— Давно ли, батюшка, из чужих краев? — поздоровался Крылов с Голицыным, проговорив это с такою ленью в голосе, что, видно было, его самого в чужие края калачом не заманишь.
— В старых-то зданиях, Иван Андреевич, всегда клопам вод, — продолжал начатый разговор князь Нелединский-Мелецкий, секретарь императрицы Марии Федоровны, директор карточной экспедиции, маленький, пузатенький старичок, похожий на старую бабу: — вот и в Зимнем дворце, и в Аничкином, и в Царском — клопов тьма-тьмущая, никак не выведут…
Почему-то всегда такие несветские разговоры заводились около Ивана Андреевича.
— Да и у нас, в Публичной библиотеке, клопов не оберешься, а здание-то новое. От книг, что ли? Книга, говорят, клопа родит, — заметил Крылов.
— Была у меня в Москве, у Харитонья, фатерка изрядненькая, — улыбнулся Нелединский приятному воспоминанию, — и светленько, и тепленько, — словом, всем хорошо. А клопов такая пропасть, как нигде я не видывал. «Что это, говорю хозяйскому приказчику, какая у вас в доме нечисть?» А он: «Извольте, говорит, сударь, посмотреть — на стенке билет против клопов». Велел принести: какое-нибудь, думаю, средство или клоповщика местожительство. И что же, представьте себе, на билете написано, — святому священномученику Дионисию Ареопагиту молитва!
— Н-да, точно, Ареопагит клопу изводчик, — промямлил Крылов, зевая и крестя рот. — Ежели который человек верит, то по вере ему и бывает…
— А меня почечуй, батюшки, замучил, — не расслышав, о чем говорят, зашамкал другой старичок, сенатор, дряхлый-предряхлый, с отвислой губой. — И еще маленькие вертижцы…[4]
— Какие вертижцы? — спросил Нелединский с досадой.
— Вертижцы… когда голова кругом идет… Помню, во дни блаженной памяти Екатерины матушки… — начал он и, как всегда, не кончил: его никто не слушал; со своим почечуем-геморроем он лез ко всем, даже, по рассеянности, к дамам.