Свои и чужие (Чигринов) - страница 155

— И вообще, — заключил Шарейка, — на санях ли, на телеге, а надо, видать, подаваться назад в местечко. Может, все там выглядит не так, как мне показалось, может, все тихо и все в порядке. Я пораскинул умом сегодня, лёжа тут у вас, дак надумал…

— Что же ты надумал? — машинально повторил Зазыба, чтобы только откликнуться, дать понять человеку, что он слушает.

— А то, что надо возвращаться мне.

Зазыба некоторое время молчал, потом поднялся с постели и вышел на свет босой, в одном исподнем.

— Ты это зря, Шарейка, — сказал он глухо. — Сам же понимаешь, это не только твоё дело, это всех нас касается одинаково. А раз так, то и решать должны вместе.

— Тебе легко говорить. Тебе!… А у меня там жена, дочка с дитем, дом. Да и не один. У зятя тоже ведь хозяйство есть. Так что…

— А все-таки не торопись, — чувствуя раздражение

Шарейки, примирительно сказал Зазыба. — Это ночью тебе с чего-то не спалось, дак…

— Гм, с чего-то!

— Словом, не казнись и не вини себя. Сначала в местечко, как и договорились вчера, наведаюсь я, а там уж будет видно, что дальше делать. Да и кожух ты обещал пошить Масею, значит, Марфа тоже уговаривать станет. Как ей откажешь. Нет, ты не пори горячки. Сейчас рассветёт — и на душе посветлеет.

— Ну вот, чужую беду — руками разведу. Ты хоть поглядел на бумаги, что от неё остались?

— А как их глядеть, если они не по-нашему написаны? По-немецки. Хоть до Микиты Драницы неси!

— Только этого теперь не хватало! — всерьёз воспринял Зазыбовы слова портной. — Грамотея нашёл. Дак, может, Масей прочитает?

— Нет уж, обойдёмся без него.

— А то ведь…

— Говорю, обойдёмся. И не кричи давай. Небось спит ещё.

— Ну как знаешь…

Шарейка больше не настаивал, они оборвали разговор, будто бы утратив друг к другу интерес; между тем каждый по-прежнему раздумывал над тем, что теперь для обоих стало главным.

Масей и вправду ещё спал — он занимал свой давний лежак, в головах которого стояла накрытая платком скульптура, сделанная с деда Евмена. Голосов он не слышал, да и вряд ли понял бы что-нибудь. Но дело не в том. Главное, отец не хотел, чтобы сын приобщился к секретам, которые обсуждал он с Шарейкой, не только не узнал, но и краем уха не услышал.

А тем временем в печи у Марфы разгорелся хворост, который она достала из запечья для растопки; стало слышно, как трещала, брызгая, смола, и через отворённые филёнчатые двери, что соединяли обе половины хаты, уже ложился оттуда на пол трепетный, чуть красноватый отблеск.

Хозяин был, судя по всему, прав, когда говорил, что утром на душе у Шарейки посветлеет: не успел серый, в тонких облаках восход за глинищем набрать неясной, даже мутноватой, розовости, как портной уже приладил зингеровскую машинку на самодельный станок и, не ожидая, пока появится на столе завтрак, над которым не переставала хлопотать хозяйка, стал придирчиво оглядывать со всех сторон скинутые вчера с чердака шкуры: дул на них и старательно мял руками. По тому, что их, эти овчины, полагалось ещё обработать, — а для такого дела нужен не один день, — можно было понять, что Шарейка остаётся в деревне; значит, портной все-таки пришёл к убеждению, что его отъезд в местечко сейчас ничего не даст и что лучше и вправду побыть некоторое время в Веремейках, тем более что и Зазыба тоже беспокоился о том же самом не меньше него. Правда, с приходом утра на душе у Шарейки отнюдь не посветлело, это только говорится, что утро мрак съедает — и даже на душе, однако портной уже был занят работой, и её хватало, чтобы не выдать стороннему глазу ни его тревоги, ни душевных забот.