— Дорогой Том, вы ведь прекрасно знаете, что они читаются, по крайней мере дюжиной других людей. А скорее всего двумя дюжинами, даже несмотря на то, что на них гриф "совершенно секретно". Перед тем, как отдать их вам, я читаю их. В течение всех этих лет я читал их каждый месяц.
— Да, но затем я всегда получаю их тоже. Я получаю их, чтобы прочитать самому. Это важно. Вы не знаете, как это важно. А вы даете мне устный отчет о том, что она делала. Так вы вдруг превращаетесь в толкователя. Хуже. В человека, который вмешивается в чужие дела. И донесение становится не таким уж личным. И не таким уж частным или значимым.
На протяжении всей этой отповеди голос сенатора неизменно повышался, у него появилась шумная одышка. Петерсон произнес:
— Полегче, парень. Полегче, дорогой Том.
Шелгрин понимал, что все звучит неразумно, но это глубоко запало ему в душу. Его контакт с Лизой — теперь Джоанной — был минимальным и всегда через третьи руки — этакий мостик с движением только в одну сторону, построенный из хлипких листков бумаги. За более чем десятилетие между ним и его дочерью не было ни одного живого слова. Поэтому-то он так ревниво отстаивал те несколько минут чтения первого числа каждого месяца.
— В тот день, на Ямайке, когда мы все это устроили, — говорил Шелгрин, — вы пообещали мне, что будете давать донесения о ее успехах. Я не был готов к тому, что буду полностью отрезан от нее. Я хотел знать, что она делала. Мы договорились, что донесения будут в письменной форме. И они всегда были такими. Четыре страницы, пять, иногда шесть или семь. Всегда в письменной форме. Вы вручали мне донесение, и я читал его при свете фонарика в этом чертовом едущем автомобиле. Затем я отдавал его вам обратно, и вы уничтожали его. Вот как у нас заведено, Петерсон. Вот так всегда это проходило. Так мы договаривались. Я не одобряю никаких изменений. Я просто не позволю такое!
— Успокойтесь, дорогой Том.
— Не называйте меня так!
— Не надо кричать.
— У вас, по крайней мере, есть фотографии?
— О, да. Несколько фотографий. Очень интересных.
— Позвольте мне посмотреть.
— Они требуют кое-каких разъяснений.
— Каких разъяснений? Это фотографии моей дочери. Я знаю, кто она. Я... — Вдруг он остановился. От жуткого страха слова застряли в горле. Он закрыл глаза. Во рту было сухо. — Она... с ней что-нибудь случилось... мертва?
— Ну, нет, — сказал Петерсон. — Нет, нет. Ничего такого, дорогой Том.
— Это действительно так?
— Конечно. Если бы было иначе, я не стал бы придерживать такие новости, ни за что на свете.
Это заверение вернуло гнев обратно. Шелгрин открыл глаза и сухо произнес: