Старик опустился на ковер, скрестив ноги, и знаком пригласил меня сесть. Переломил лепешку, обмакнул в мед, передал, откинув со смуглой руки широкий рукав бешмета.
— Я слышал: труден был тебе переход?
— Да, отец, радостен!
Чарма приподнял брови чуть заметным движением.
— Радостен след крови?
— Кровь моя — и на мне. А люди… ты слышал, что говорят они про снявший Заповедь кровавый след?
Старик пристально посмотрел на меня.
— Ты думал о людях, когда ступал на Заповедную Тропу?
— Нет, зачем? Разве думать о себе не то же, что думать о людях?
— Люди затопчут твой след, — не отвечая, тихо сказал Хира-Чарма. — Они затрут кровь — грязью базарной подошвы.
— Что нужды! Я проложу новый.
— Где?
— Не знаю еще. Буду искать.
Он улыбнулся бескровной, скорбной усмешкой.
— Ты мог бы найти. Но ты опоясался сталью. Сталь — оскорбление правде. Пока ты будешь опоясан сталью — ты не найдешь.
— Найти мало, отец. Надо в з я т ь. Но взять — может только опоясанный.
Хира-Чарма утомленно прикрыл сухими, прозрачными веками — жесткими ставшие глаза. Голос его зазвучал медлительно и строго.
— Давно, на самой моей заре, случилось мне идти из Патны в Аллагабад, вверх по Гангу. Страшная была в те дни чума в Бенаресе. Когда я проходил город, стонами и воплями полнились улицы. Без числа тянулись смертные носилки. Вслед им вышел я к реке. Весь берег был покрыт кострами — в рост этим скалам: на них углились мертвецы. Как саван стлался над светлой водою мертвый дым мертвецов. И бились о землю, ожидая своей смертной очереди, осиротевшие.
Тяжело и грозно было у меня тогда на сердце, Нарушитель. Душа кипела от людского горя, от неправды чумы: зачем сиротит она детей, и мать отрывает от дочери, и сводит смертною судорогой руки надежде семьи, старшему сыну? Как скрутить гнойные руки смерти? Как найти правду жизни? Потому что правда жизни — в счастье. Не так ли судишь и ты, Нарушитель?
И вот, в этих мыслях, проходя сквозь стенанья толпы, увидел я у самого берега, на холме, старца в белой одежде: синий круг между бровями. Он смотрел на костры и… улыбался.
Как безумный, разбил я у ног его страннический свой посох и вскричал:
— Как можешь ты улыбаться людскому горю, отец!
Он посмотрел на меня и ответил… на всю жизнь живо для меня его слово!..
— Одного знака моего — таково знание! — было бы довольно, чтобы горе это сменилось радостью, чтобы поднялись живыми с костров обгорелые трупы и навеки ушла из мира чума.
И я спросил снова:
— И ты не напряг мышцы для этого знака?
Тогда он положил мне на голову руку. И тотчас исчезли из глаз моих трупы и костры: тихо и радостно катил свои светлые воды Ганг в цветущих пустых берегах. И весело смотрелись в него пальмовые рощи, и пели птицы, и смеялось солнце… Я был один на приречном берегу.