Контр-адмирал Джеймс Грир стоял на том же месте, что и последние два года в этот день, футах в пятидесяти от дорожки, укладывая цветы рядом с флагом на памятнике своего сына.
— Джеймс? — позвал его Максуэлл. Адмирал повернулся и поднес ладонь к козырьку, желая улыбнуться в знак благодарности за дружескую поддержку в такой день, но удержался от улыбки. Все трое были в своих темно-синих адмиральских мундирах, которые вносили собой особую торжественность. Расшитые золотом рукава сверкали на солнце. Не сказав ни слова, все трое выстроились у памятника Роберта Уайта Грира, старшего лейтенанта корпуса морской пехоты США. Они слаженно поднесли ладони к козырькам, вспоминая молодого человека, которого в свое время мальчиком подбрасывали на коленях, который гонял на велосипеде на военно-морской базе в Норфолке и на базе военно-морской авиации в Джексонвилле вместе с сыновьями Каза и Голландца. Парня, который вырос сильным и гордым, встречал корабли своего отца, когда они возвращались в порт, и говорил лишь о том, что последует по стопам отца, но не слишком близко к нему, и чье везение оказалось недостаточным в пятидесяти милях к юго-западу от Дананга. Это было проклятьем их профессии, каждый знал это, но никогда не говорил вслух, что их сыновья тоже втягивались в нее, отчасти из почитания своих отцов, отчасти из-за воспитанной у них любви к своей стране, но больше всего из-за любви к своим соотечественникам. И так же, как каждый из стоящих здесь рисковал своей жизнью, рисковали своими жизнями и Бобби Грир и Стае Подулски. Вот только счастье не улыбнулось двум из трех сыновей.
Грир и Подулски сказали себе в это мгновение, что это было ненапрасно, что у свободы есть своя цена, что некоторые должны платить эту цену, иначе не будет ни флага, ни Конституции, ни праздника, значение которого люди имели право игнорировать. Но в обоих случаях эти непроизнесенные слова звучали неубедительно. Семейная жизнь Грира прервалась главным образом из-за горя, принесенного смертью Бобби. Жена Подулски уже никогда не будет такой, какой была раньше. Хотя у каждого были и другие дети, пустота, возникшая из-за потери одного, превратилась в пропасть, которую невозможно преодолеть, и как ни хотелось каждому убедить Себя в том, что жизнь сына отдана не зря, ни один человек, который может оправдать смерть ребенка, в действительности не имеет права вообще называться человеком, и поэтому их подлинные чувства усиливались той же самой гуманностью, что обрекла их в этой жизни на жертвы. Это было тем более верно потому, что у каждого были свои чувства относительно войны, которые более вежливые называли «сомнениями» и которые сами они называли совсем по-другому, но только в своей среде.