И он рухнул на колени в зеленый папоротник, и глаза его были закрыты. И он говорил слова:
— О Ты, Сущий и Глаголящий, будь милостив к нам во имя того, кто, как агнец, отдан был на заклание. О, услышь наши молитвы и сделай...
Последний раз он слышал эти слова тем зимним днем, давным-давно, по ту сторону океана, в Баварии, над телом, опущенным в землю, телом Леопольда Розенцвейга, и пока он произносил их, когда он их произнес, та земля и эта, то время и это, соединились. Он говорил слова:
— Господи, в твоей власти смерть и воскресение...
Он говорил:
— Но оставь нам память...
И в конце говорил он:
— Будь милостив к отбившемуся от стада Твоего, и повели Ангелу Карающему: Останови десницу Свою!
Он стоял среди папоротников на коленях, теперь уже молча, склонив голову, медленно и тяжело дыша. Скоро, думал он, сможет он поднять голову и увидеть то, что ему суждено увидеть — голую ногу мертвого человека, торчащую над брюхом мертвой лошади, далекое зарево пожара на темнеющем небе над зарослями, где за многие мили отсюда пар от вскипевшего сока весенних деревьев с треском разрывает кору, будто взрываются праздничные шутихи, и раненые солдаты, которые ещё в силах двигаться, ползут, подтягиваются на руках, впиваются ногтями в почву, перекатываются, собираются с силами и вновь отталкиваются локтями и коленями, передвигаясь дюйм за дюймом в этой вялой пародии на паническое бегство, пока не сдадутся с протестующим криком, который никто не услышит.
Адам Розенцвейг стоял на коленях. Он уже не силился уловить крик. Но начал ощущать с благоговейным трепетом, который зарождался в нем медленно и болезненно, как пробивающаяся сквозь облака заря, что скоро — теперь уже очень скоро — он сможет подняться. Он сможет встать и сделать то, что ему надлежит, как раньше делал то, чего требовала от него мечта, навязчивая, как мания. Да, он поступил так, как должен был поступить, плохо это или хорошо. Больше он ничего не смог решить, — медленно, мучительно, осторожно разум его двигался как согбенный старик, поднимающий непосильный груз, поскольку поднять его больше некому. Да, он всего лишь простой смертный, подумал он. Да, если надо, он все повторит. Он уставился на лежащую неподалеку винтовку, нелепую и напрасную, как игрушка. Да, подумал он, глядя на винтовку, он сделал бы все это снова. Но после воскликнул в душе: Но с другим сердцем!
Он не знал, что пришлось бы ему делать на этот раз и с каким сердцем. Известно только, что ему пришлось бы заново учиться всему тому, что должен узнать человек, чтобы стать человеком. Тому, что правду предать нельзя, и что предан будет только предатель, причем сам же себя и предаст.