Когда, по уходе г-на де ла Ривельри, тетушка отправилась в свою комнату, я на минутку возвратился в гостиную. День вечерел, и сумерки мало-помалу наполняли пустую и печальную комнату. Из своей рамы потускневшего золота, как из окошка прошлого, президент д'Артэн смотрел на меня, и мне казалось, что я вижу, как из его разверстой груди, в которой трепетало рассеченное сердце, кровь течет на горностай и обагряет темный пурпур судейского одеяния.
Когда, перед тем как лечь спать, я облокотился на окно, откуда виден был сквозь деревья общественного сада угол Ярмарочной площади, вдруг снова раздался пронзительный, режущий, рассекающий воздух крик сирены, и в то же время из тьмы брызнули два ослепительных луча, бросаемые автомобильными фонарями. Мне показалось, что я на миг увидел быстро мчащуюся, массивную, стремительную машину; затем снова наступила тишина, столь глубокая, что я услышал, как затрещало насекомое в пламени свечки. И я почувствовал, как мое сердце бьется, бьется…
В первое время я попробовал интересоваться провинциальною жизнью и ближе сойтись с обществом, собиравшимся в гостиной тетушки Шальтрэ. Я попробовал завязать или возобновить знакомство с людьми, постоянно посещавшими тетушку. В самом деле, говорил я себе, разве среди них не найдется нескольких приятных мужчин и нескольких приятных женщин, общество которых развлекало бы меня в моей праздности? Из маленькой комнаты, которую я занимал тогда подле гостиной, мне было слышно, как приходили гости, и иногда я присоединялся к ним. Тетушка, казалось, была польщена тем, что «парижанин», как она называла меня, не гнушается скромными общественными развлечениями маленького городка, и она хвалила меня за то, что ей хотелось бы называть моим вниманием к ней. Так что спустя недолгое время перед глазами моими прошли самые почтенные представители п-ского общества, как мужчины, так и женщины. В этом благородном собрании я охотно держал роль лица без речей. Когда мне случалось нарушать молчание, я замечал, что слова мои вызывают некоторое изумление. Как бы бесцветным я ни старался быть, мои самые безобидные речи производили на этих почтенных людей впечатление чего-то непозволительного. Ясно было, что ни об одном предмете я не думал так, как думают в П., и я казался тем более парадоксальным, что на все вещи там были твердо установленные мнения, всякое противоречие которым считалось настоящим оскорблением, как бы мягко и как бы вежливо оно ни было высказано. Эта нетерпимость происходит от очень высокого мнения о себе обитателей П., являющегося результатом не столько личных тщеславий, сколько своего рода местной гордости, которую все считают своим долгом разделять. Как бы то ни было, я внушал род недоверия, смешанного с любопытством и изумлением; и я довольно скоро заметил, что становлюсь объектом этого недоверия. Я почувствовал, что я всегда останусь в П. каким-то втирушей, что, впрочем, только радовало меня. Самое лучшее было, следовательно, примириться со своим положением, не стараться побороть то отчуждение, которое проявлялось, правда, осторожно, по отношению ко мне, и оставаться тихонько в стороне. Выгодой такого положения было то, что оно давало мне полную свободу наблюдать все, что говорилось или делалось в моем присутствии. Это благоразумное поведение тотчас поставило меня в курс излюбленных занятий, вкусов, идей хорошего общества П. и разговоров, которые обыкновенно велись в нем.