Наш артиллерийский, ружейный, пулеметный огонь непереставаем. Наступающие немцы залегли. Сколько до них? Ну, версты две, не больше. И кажется страшным и в то же время захватывающим, что между ними и нами сейчас нет ничего, кроме пуль, огня, дыма, осколков снарядов. На сырой от дождя земле мы и они первобытны; и ими и нами владеют те же чувства: убить и жить.
Наша артиллерия всё настойчивей посылает шелково свистящие снаряды, они взрываются прямо среди идущих на нас немцев. За их первой цепью показывается вторая, третья. «Это атака? Может быть сейчас пойдем и мы?». Я оборачиваюсь на Стоковецкого. Он вне себя, что-то беззвучно крича, машет револьвером. За общим шумом не разобрать его слов. Но вдруг я вижу вправо, у нарымцев, в цепях замешательство, солдаты вскакивают с земли; оттуда, ширясь, летят крики: «кавалерия! кавалерия!» и от этих криков током, молниеносно по сердцам прокатывается паника.
– Назад! Перестреляю! – кричит осипшим собачьим голосом Стоковецкий, мечась с черным наганом перед цепью. На опушку выскочил и подполковник Осипов. Но под свистом пуль, уханьем взрывающих землю гранат нарымцы бегут, оголяя нас с фланга, и наши солдаты уже вскочили и отступают всё быстрей. Они набегу кричат: «кавалерия! кавалерия!», этим криком словно оправдывая и свое отступление и подогревая самих себя в охватывающем их чувстве паники.
Стоковецкий, Дукат, я бросаемся к цепям. «Куда вы, братцы! Вперед, огонь!». Но их не остановить, меня смывают бегущие солдаты. «Вот это чорт знает что, если действительно налетит кавалерия, будет не бой, а просто мясорубка… вот тебе и вся жизнь… конец… какая ерунда…», думаю я в тот момент, когда, неистово ругаясь, кричу: «Да куда ж вы… вашу мать! Куда вы, сволочи, бежите?».
Толстоплечий, приземистый Дукат, пытаясь сдержать бегущих, тоже размахивает, как Стоковецкий, наганом; я ничего не слышу, что он кричит, только вдруг вижу, как этот кремневый латыш, необычайно любящий Россию и армию, остановившись, плачет слезами злости и отчаянья перед бегущими.
– Ох, ох, – стонет бледный, остроносый солдат, сбрасывает набегу подсумок, бросает винтовку и, качаясь, подвернув ноги, тяжело рухает на землю. Через него перепрыгивают отступающие. «Кавалерия – зарубят, не оставлять же его?», и я молниеносно приказываю себе испытать свое самообладание; и с чувством восторженного удовлетворения я его проявляю. «Вставай, вставай, я тебя поведу!», кричу я, хватая тяжелодышащего, посиневшего, узколицего, похожего на птицу солдата. Я вскидываю на плечо его винтовку и, поддерживая, веду его по луговине, заливаемой немецкими пулями; он наваливается на меня, сталкивая бессильным телом в сторону.