— Извините, я думала…
— Зайди сюда, — велю я, — закрой дверь. — Она слушается. — Думала, померла старуха? Спасибо за заботу.
— Вы извините…
— Да нет, я всерьез. Спасибо. Неужто целые сутки?
— И не едите ничего…
— Закажи мне бульон.
Мне кажется, она входит молниеносно, буквально через пять минут, с большой бульонной чашкой.
— Сейчас я выпью его, — поясняю проводнице — сразу надо было объяснить, не устраивать панику. — И снова усну. А ты не волнуйся. Так бывает…
Я молчу, гляжу в бульон, потом перевожу взгляд на Таню.
— Где ты была? — Она не отвечает. — Раньше?
— Здесь, езжу третий год. — Ее глаза испуганно круглы.
— Нет, — мотаю я головой, — ты не понимаешь. И не понимай. Не надо.
Я плачу, совершенно некстати, не могу совладать с собой, и Таня подсаживается ко мне, гладит, точно маленькую, по плечу.
— Что же случилось? Что?
— Иди, — отвечаю я, не утирая слез. — Иди. Все. Мне лучше.
Ласковая душа, девочка, подросток почти, а сердечко доброе, дай тебе бог счастья.
Я пью бульон, пожалуй, он горячий, но я ощущаю это как-то неопределенно. Раскрываю свой ридикюль, свою волшебную сумочку. Киваю ей:
— Сезам, откройся!
И вынимаю коробочку со снотворным. Говорю громко сама себе:
— Какое счастье, что можно купить два билета, все купе, никого не смущаться. — И точно уговариваю кого-то, выпрашиваю разрешения: — Еще одну!
На этом стендалевский сюжет закончился. Сашино письмо поставило точку. Молодой человек — здесь девица! — бьется за место под солнцем, применяет все приемы — законные и запрещенные, где надо, бьет в под дых, и все это в изящной упаковке: работа, новые цели, смысл жизни!
Первое, что я воскликнула, прочитав единственную Сашину строчку на большом белом листе:
— Как же Игорь?
Глупый вопрос: или с отцом, или с матерью, третьего не дано — так мне казалось в ту наивную пору, нет, плохо я знала еще свою невестку, плохо.
Через несколько дней прилетел Саша. Я плакала, целуя его, он уговаривал успокоиться. Вечером, когда Аля уснула, я вскипятила чайник, и мы начали тягостный разговор. Тягостным он был потому, что Саша поначалу отмалчивался и мне приходилось клещами вытаскивать из него слова. Казалось, он сам ошарашен, не готов, не ожидал. Я спросила его об этом.
— Что ты! — воскликнул он. — Через месяц после нашего переезда знал: кончится этим.
— Именно через месяц?
— Таинственный доброхот сунул мне в стол записку, отпечатанную на машинке.
Он умолк, я подтолкнула:
— Что в записке?
— Цена бумаге, которую дал Рыжов для обмена.
— Была цена? — удивилась я.
— Еще какая! — усмехнулся Саша и, помолчав, поколебавшись, назвал ее. — Постель.