Один год (Герман) - страница 77

– Иди к Лапшину, винись.

– А дальше?

– Поедешь в лагеря – копать.

– Это медведь поедет копать, – сказал Жмакин, – я не поеду. На мой век дураков хватит, будьте покойны.

– Это чтобы по карманам лазить? Хватит. Да какая радость-то? Все равно лагеря.

– Убегу.

– Куда?

– Сюда.

– Опять посадят.

– И опять убегу.

– Дальше Советского Союза не убежишь, вернут в лагеря и будешь работать или сдохнешь, дурак ты!

– Не буду работать.

– Почему?

– А почему ты не работал?

Балага усмехнулся:

– Зачем же мне было работать, Лешенька?

– Может, ты в комсомол вступил? – спросил Жмакин. – Или в юные пионеры? Или в октябрята? Что-то я тебя, старичок, никак не разберу…

– А чего меня разбирать, когда я шутю! – дробно засмеялся Балага. – Я, Леша, старичок веселый, болтунишка, мне с человеком посмеяться – лучше не надо удовольствия. Дай-ка, сынок, денежку мне, я и пойду…

– Сколько ж тебе дать?

– Сколько не жалко.

– Мне ничего не жалко, – вглядываясь в опухшее лицо Балаги, сказал Алексей серьезно. – Мне и тебя не жалко, а потому денег я тебе не дам. Пожрал и беги, старая холера, хватит, заработал с меня…

– Чего же я заработал, – захныкал Балага, – супу да биточки всего заработка?

Жмакин, прищурившись, глядел на Балагу.

– А ты цыпленочек, я примечаю, – сказал Балага. – Ох, сынок, допрыгаешься с твоим карактером…

– Иди! «Карактер»!

Балага пошел, прихрамывая, оглядываясь. Алексей выпил еще стопку и обогнал Балагу на лестнице: чтобы чего неожиданного не приключилось, выходить лучше было первым. И что его тянет все время черту в зубы? Впрочем, наплевать! Не попался у Нонки, не попадется и здесь! Уж если от самого Лапшина ушел на площади, от дверей розыска, – значит, не скоро его возьмут. Значит, судьба!

Балашова

Его разбудила Патрикеевна – нужны были деньги на рынок. Иван Михайлович долго ничего не понимал, потом рассердился:

– Поди ты, ей-богу! Откуда у меня деньги перед получкой? Рождение праздновали, коньяки эти, черт бы их подрал…

– И не коньяки, а Василию вы давеча под предлогом его сестры сотню отвалили! – перебила Патрикеевна. – Я тоже, между прочим, не слепая.

– Между прочим, это мое дело – кому я деньги одалживаю! – вконец рассвирепел Лапшин.

Патрикеевна постояла, помолчала. Лапшин сопел, глядя в потолок.

– Я на свои куплю, – торжественным голосом произнесла Патрикеевна, – только вы запомните.

Наконец она ушла. Лапшин поднялся, включил чайник и отправился под душ.

– Вставай, Васюта, – сказал он, вернувшись, – пора! Царство небесное проспишь.

И уселся пить чай. Окошкин долго охал, потягивался, даже сказал, что ночью у него «в сердце были острые перебои».