Павана (Робертс) - страница 35

Снаружи было так светло от снега, что в комнате показалось совсем темно. Юноша помнил, что где-то есть шкаф, на четвереньках подполз к нему и стал на ощупь рыться, как во сне слыша звон разбиваемой посуды. Наконец нашел то, что искал, вытащил пробку из бутылки, прислонился к стене и попробовал отпить. Алкоголь побежал по подбородку, разлился по груди и животу. То немногое, что попало в горло, на какое-то время привело его в чувство. Он закашлялся и попытался вызвать рвоту. Потом заставил себя встать и найти нож взамен того, который выронил. В сундуке у стены были одеяла и постельное белье. Юноша достал простыню, разорвал на полосы, по-настоящему длинные и широкие, и перевязал бедро. Но прикоснуться к кожаным жгутам было выше его сил. На белых повязках немедленно проступила кровь, пятна росли, сливались, на них быстро набухали капли. Остаток простыни он приложил к низу живота.

Снова затошнило; он стал тужиться, потерял равновесие и растянулся на полу. Выше уровня его глаз виднелись смутные очертания койки — столь желанного приюта. Только бы доползти… Из последних сил он протащился через каморку, налег на край койки и перевалил в нее все тело. И сразу же его накрыла волна океански глубокой тьмы.

Так юноша пролежал изрядное время, покуда не подали голос остатки воли. Он заставил себя приподнять будто склеившиеся веки. Теперь было действительно темно — через далекое окошко на верхней площадке просачивался самый скудный свет. Перед серым квадратом окна виднелись рукояти семафора — они словно парили в воздухе, а отполированная руками поверхность поблескивала. Глядя вверх, раненый понял, что свалял дурака, и попытался скатиться с койки. Простыни прилипли к спине и мешали выбраться из постели. Он попробовал еще раз, уже трясясь от холода. Печка не зажжена, дверь нараспашку, снег уже заметает внутрь. А снаружи ветер так и подвывал, так и подвывал. Юноша упрямо ворочался, но его усилия разбудили боль, снова навалилась слабость, застучало-загремело в ушах. Семафорные рукояти стали двоиться, троиться, расщепляться и разворачиваться серебристыми веерами. Дыхание сперло, слезы затекали в рот, и наконец веки сомкнулись. Он закувыркался в грохочущую бездну, многоцветную, с яркими искрами, с кружевами зыбкого света. Оскалившись, он лежал и следил за беснованием вспышек перед закрытыми глазами, ощущая спиной мокроту — столько крови уже натекло. А потом грохот в голове вдруг стих.


Мальчик давно лежал, затаившись, в высокой траве и чувствовал, как солнце жжет плечи сквозь кожаную курточку. Перед ним на конусообразной макушке холма медленно помавала крыльями волшебная штуковина — с величавой неспешностью, присущей птицам. Была она высоко-высоко, на башне на вершине холма, и чудилось, что производимое ею слабое деревянное пощелкивание доносится прямо с голубого летнего неба. Движения крыльев почти загипнотизировали мальчика, он лежал, кивая головой и моргая, уперев подбородок в ладошки, весь обратившись в зрение. Вверх-вниз, вверх-вниз, хлоп… И опять вниз, круг, вверх и обратно, — после паузы новое мельтешение; эти крылья, почитай, никогда не бывают в покое. Семафор казался живым, одушевленным существом, посаженным на высокий насест и тараторящим на диковинном и никому не понятном языке. Тем не менее речь его состояла из слов, столь же богатых смыслом и таких же загадочных, как слова в учебнике «Современный английский для начальных классов». Воображение мальчишки работало вовсю. Слова складываются в истории — что за истории рассказывает стоящая в одиночестве башня? О королях и кораблекрушениях, о битвах и погонях, о добрых феях и закопанном в земле золоте… Она умеет говорить, в этом сомнений нет; шепчет и клацает, передает и принимает послания, общаясь с себе подобными башнями, вереницы которых бегут по Англии во все мыслимые края во всех направлениях.