На первом этаже, полукругом вокруг площади, идут служебные и официальные заведения: ректорат, партком, комком, деканат нашего факультета, канцелярия, спецотдел (это милое заведение я позже опишу), два туалета, мои любимейшие места для времяпрепровождения; с другой стороны буфет и небольшая столовая. А также три больших аудитории, уходящих вверх на три этажа и дверями сходящие вниз, прямо к площади, где стоит фигура бесценного Троцкого, его памятника ей, — фигуре. О памятнике надо уточнить. В центре института, на площади, стоял памятник Ленину в обнимку с Троцким, однако институт не назвали им. Ленина — почему-то победил Троцкий.
На втором этаже находились кафедры литератур, библиотека и читальный зал, но не было туалета. На третьем — деканат исторического факультета (мы менялись сменами каждый год: кто с утра, кто с обеда) и кафедры русского языка — там тоже не было туалета. И каждый раз, это был ужас, приходилось бегать вниз с верхнего этажа на нижний, в туалет, — и я считал это безобразием, уму непостижимым упущением и просто возмущался. Но здание было построено в конце прошлого века, и в нем еще когда-то выступали Ленин, Крупск…, а, это уже говорил я.
Тогда туалетами мало пользовались…
В них не было необходимости такой, как сегодня. Другие потребности были.
Внизу, сразу как заходишь в институт, находится раздевалка, газетный киоск, в ларечке газированная вода (с вечно старящимися старинно-задубелыми сырниками и ватрушками, с прогнившим кремом пирожными), отсюда же виднеется дверь в буфет, где воровала Марья Ивановна, но о ней позже. Это и есть наш институт.
Вообще, как я попал сюда — меня перевели из другого, провинциального института, в этот. А до этого папа заплатил кому-то, кому надо (очень трудно было осуществить правила перевода без этого). Ах, да что я говорю, разве у нас это возможно, ну, молчу тогда. (Хотя он-то не молчал, он вечно мне тыкал: я за твой перевод восемьсот рублей отдал. Большое дело, думал я. Тебе хочется из меня учителя, то ли какое-то подобие ученого сделать. А за свои капризы или причуды надо расплачиваться.) Но вам, наверно, опять ничего не понятно: я же говорил, что у меня все перекручено, то ли закручено, папа говорит, чтобы я посмотрел на шнур нашего телефона, если я хочу знать, что у меня в голове делается, — то же самое. Шнур весь узлами закрученными перекручивается. Весь запутан, он говорит, как моя голова.
Мало-помалу я стал втягиваться в распорядок и даже приходить на занятия. Раз в неделю, примерно; когда Ирка тянула, заклинала и говорила, что это необходимо, а то потом преподаватель не поставит зачет. Я подозреваю, она скучала, когда сидела одна. Мы располагались с ней вместе, и уже весь курс знал, что мы с ней большие друзья, и все украдкой поглядывали на Юстинова. Он же на каждом углу говорил, что на Ирку никто не позарится, а Ланин тем более. Ланин это я, зовут меня Саша. Я не любил, когда меня называли по фамилии, но он это делал постоянно. Ирка не отлипа-М от меня ни на шаг, она ходила со мной в буфет, I и дела рядом на семинаре, шла в читальный зал, р. иве что только в туалет со мной не ходила, — в который надо было бегать вниз с третьего этажа. Кощунство просто, хотя здание было построено в прошлом веке… хотя об этом говорил уже я. Перемены она проводила только со мной, и об этой странной дружбе болтала уже половина факульте. Не знаю, какие чувства она хотела вызвать у Юстинова, то ли довызвать, как я догадывался, но и к ней относился без всяких наигранностей, искренне, и мне казалось, что она хорошая девочка. Группа сама была своеобразная. (Ирка же была мой путеводитель по ней, рассказывая все и О всех.) В ней были все девушки и только один парень Пянушко. Жирный, педерастичного типа, урод. Был еще какой-то вьетнамец, усыновленный большой кроватью Революции — Москвой (так как колыбелью был Ленинград), его родители делали компереворот во Вьетнаме и в нем же и растворились бесследно, он их засосал — такое случается иногда, и переворот в водоворот превращается. Но к моему появлению вьетнамец водоворот-ных родителей исчез. И никто не знал куда, но больше он не появлялся. Видимо, после того, как исчезли его родители, широкой «койке» не стало нужно, чтобы вьетнамец лежал на ней за счет государства.