— Вы, я слышал, соль на пристани закупили? — спрашивал священник.
— На спекуляцию! Каков-то будет ее новый сбор в Елтонском озере с весны!
— Пшеницы еще не спрашивали у вас?
— Нет. Я не думаю и продавать, а еще бы поискал купить; разузнайте и вы стороной. Хочу подобрать хорошую партию к открытию пристаней. Впрочем, вижу еще потемки тут во всем.
— Денег много еще у вас осталось от займа?
— Довольно. Полагаю взять на аренду еще соседние куски земли; павловский, урюпинский и землю у жены Кебабчи. Пущу туда чужие гурты.
— Вот как! Кебабчи?
— Просит сама, бедная. Муж все еще в остроге сидит.
— Как идет их дело?
— Плохо кончится. Не те времена. Жена Кебабчи с сестрой Хутченко ездила в Петербург, потратилась и воротилась ни с чем. Там дело поняли хорошо. Правит теперь у нас все народ из молодых…
— Отлично. Узнал бы Саддукеев, еще бы пять лет со ста скостил из того, что прожить хочет.
— Знает, знает. От него тоже письмо на днях я получил. Поздравляет; пишет, что и в городе у них хорошо; только чуть, кажется, его самого из гимназии не изгоняют.
— За что?
— Пишет, чудак, что вздумал распространяться о чем-то по истории, знаете… и касательно тоже прав гражданства каждого человека и личной там, что ли, свободы… Но письмо его что-то отзывается грустью. Позвольте, где оно? По правде сказать: пустоват ваш приятель, извините… Что это за фразы о старании прожить сто лет? Что за недоверие к успехам времени? Что за радикализм, да еще голословный. Да, пустоват; я его раскусил…
Священник вспыхнул, нахмурился еще более и сел на дальнем стуле.
— Странно, что вы его не жалеете, когда его гонят со службы…
— Ах, если, отец Смарагд, от всего на свете проникаться жалостью, то не стоит и жить. Негодование да сострадание — это два чувства, от которых более всего должен беречься деловой человек… В управители вдруг ко мне просится. Ну, какой же, скажите, он управитель?
Рубашкин встал и подошел к рабочему столу.
— Вот его письмо! Да! Он еще приписывает и любопытную для нас с вами новость. Представьте, Перебоченскую опять из губернского города перевели в уездный и позволили ей снова жить в ее доме и на хуторе… Загадки! А чувствуется, что о ней, вероятно, собираются грозные справки. Лазарь Лазарич недаром все вертится возле нее…
Священник вздохнул и молча стал пересматривать листок газеты, куря крепчайший турецкий табак. Генерал закурил благовонную сигару и лег опять на софу. Он, как видно, хотел еще поговорить.
— Великое дело комфорт! — сказал он, потягиваясь, — что делать! Привык нему в столице!
Священник на это ничего не отвечал. Разговор, видимо, не клеился. Священник, очевидно, был смущен холодным и беспощадным эгоизмом Рубашкина, который становился ему все более и более понятен. Отец Смарагд чувствовал, что и на него-то самого генерал смотрел, как на одну из вещей, способствующих его комфорту, развлечению, и не видит в нем человека, с которым он готов обоюдно поделиться и радостями и горем. Отговариваясь нездоровьем жены, священник сухо простился и ушел. Уж много раз он давал себе слово прекратить сношения с Рубашкиным; но тоска и скука всякий раз загоняли его опять в просторные и удобные покои генерала.