— Ясно, — ответил Царёв.
Командир роты ушёл, а разведчики долго ещё вглядывались в те кусты на склоне оврага, куда должен, по словам ротного, прийти немецкий снайпер. Рядом с Царёвым и Саввушкиным стоял минёр Павлинов и жевал сухарь.
Царёв покосился на него и недоверчиво спросил:
— Давно в минёрах?
— Давненько.
— Прыгающие сымал?
— Приходилось и прыгающие…
Над немецкими окопами догорал закат. По склону ползли оранжевые тени. Ползли, угасали. Проволочные заграждения таяли, стушёвывались, словно погружались в сиреневую дымку. Овраг потемнел, взбух, как река в половодье, и вот уже сумеречный туман поплыл через край по лощине. А гребень высоты ещё пепельно-белый, но и он уже начинает синеть, сливаться с небом. Макушки берёз, на которых только что лежал отсвет заката, обволакиваются густой пеленой ночи.
По низу, по дну траншеи, подул ветерок. Прохладой обдало ноги. Холод проник под гимнастёрку и забегал по спине сотнями мурашей. Царёв передёрнул плечами.
— Морозит? — заметил минёр.
— Холодновато вроде…
— Да, жить — оно каждому хочется… Подошёл высокий пехотинец в обмотках. Попросил закурить. Спросил:
— Туда?…
— Туда.
Царёва в роте считали бесстрашным солдатом, и он всячески старался поддерживать это лестное мнение о себе. Но нелегко давалось ему бесстрашие. Уже в ту минуту, как получал задание, он начинал волноваться, и волнение нарастало по мере того, как он приближался к передовой, выползал на ничейную зону, подбирался к той черте, за которой уже все чужое — и кусты, и дороги, и тропы; где — ни закурить, ни сморкнуться, ни выругаться с досады или злости, когда что не так; где — каждый шорох таит в себе смертельную опасность. Может быть, потому-то и действовал он осмотрительно, расчётливо, потому-то и сопутствовала ему удача. Но сам Царёв все свои удачи приписывал другому — суеверной примете. Издавна тюменские лесники, уходя на медведя, оставляли дома завязанную узлом рубаху. Эту извечную дедовскую примету перенял Царёв от отца и фанатично верил в неё. Каждый раз, отправляясь на разведку, он завязывал узлом старую нательную рубаху и прятал её в вещевой мешок. Но сегодня рубахи не оказалось под руками, старший сержант Загрудный собрал все грязное бельё во взводе и отдал в стирку, и Царёв впервые пошёл на задание, не оставив в роте «доброй приметы». Правда, дома, в Тюмени, лежит в сундуке рубаха с узлом, — он обязательно вернётся с войны домой! — но все же суеверный страх какой-то особой, тяжёлой тоской лёг на сердце. Предчувствие неминуемой беды тяготило Царёва и когда он шёл с Саввушкиным по дороге и восхищался силищей, которую видел вокруг, и когда рассматривал вражеские окопы из хода сообщения, и особенно теперь, когда с минуты на минуту предстояло покинуть траншею. Минёр казался Царёву подозрительно молодым и неопытным — потому так недоверчиво и расспрашивал его; раздражал сегодня и Саввушкин своей беспечностью — опять лузгает семечки, как девка на завалинке.