— Выглядишь ты, дружище, неважнецки, — сказал он.
— Знаю, — ответил я. — Болел. Но теперь уже пошел на поправку.
— Может, расскажешь об этом?
— Как хотите.
— Объясни хотя бы, почему ты такой худой.
— У меня был грипп. Пару недель назад я подхватил что-то такое с кишечными осложнениями — не мог есть.
— И на сколько ты похудел?
— Не знаю. Фунтов на сорок-пятьдесят.
— Это за две недели?
— Нет, постепенно, за два года. Но больше всего — за это лето.
— Почему?
— Ну, во-первых, из-за денег. Мне не хватало на еду.
— У тебя нет работы? — Нет.
— Но ты ищешь ее?
— Нет.
— А вот это ты мне, будь добр, объясни.
— Это весьма непросто. Даже не знаю, поймете ли вы меня.
— Ну, уж как-нибудь. Ты просто рассказывай и не думай о том, как это выйдет. Мы никуда не торопимся.
Не знаю почему, но мне вдруг безумно захотелось излить этому незнакомому человеку всю душу. Это было абсолютно некстати, но не успел я об этом подумать, как слова хлынули неудержимым потоком. Я чувствовал, как шевелятся мои губы, но в то же время словно бы слышал кого-то, кто моим голосом рассказывал о маме, о дяде Вике, о Центральном парке и о Китти By. Врач вежливо кивал, но я видел, что он совсем не понимает, о чем я говорю. Когда я принялся описывать жизнь, которую вел последние два года, он явно начал скучать. Это меня расстроило донельзя, и чем больше проявлялось его невнимание, тем отчаяннее стремился я донести до него все, что пережил. Мне чудилось, будто сейчас моя человеческая сущность каким-то образом может пострадать. Армейский врач или кто другой, передо мной был просто человек, и для меня в тот момент не было ничего важнее, чем достучаться до него именно как до человека.
— Наша жизнь определяется множеством непредвидимых случайностей, — начал я, стараясь говорить как можно короче, — и каждый день мы вступаем в борьбу с неожиданностями и несчастьями, чтобы сохранить равновесие в этой жизни. Два года назад, по причинам как личным, так и философским, я решил больше не сопротивляться жизни. Не потому что хотел убить себя, нет — вы не должны так думать — а потому, что считал: если я отгорожусь от суеты и хаоса мира, то в конечном счете мне откроется его некая скрытая гармония, нечто такое, что поможет мне познать себя. Надо было принимать все, как оно есть, плыть по воле вселенских волн. Я не говорю, что смог до конца осуществить свой замысел, наоборот, произошел полный провал. Но провал не означает, что попытка была несостоятельной. Если бы мне предстояло умереть, то, наверное, я был бы более достоин смерти.
Далее путаница все нарастала. Речь становилась все нелепее и бессвязнее, и наконец я заметил, что врач меня уже не слушает. Он уставился в какую-то невидимую точку над моей головой, и в его глазах читалась смесь растерянности и жалости. Не знаю, долго ли продолжался мой монолог, чтобы психиатр понял: случай безнадежный, по-настоящему безнадежный, а не поддельное безумие, которое нужно разоблачить. «Довольно, дорогой мой, — сказал он наконец, оборвав меня на полуслове. — Кажется, я начинаю понимать». Пока он что-то писал в бланке, я молча сидел на стуле и меня бросало то в жар, то в холод. «Отнеси это начальнику. — Он подал мне бланк. — И скажи, пусть заходит следующий».