Через несколько минут, держа над собой счетчик и записи, мы выбрались из пещеры. Гошка тоже не стал раздеваться и вылез вслед за нами со штангой в руках, мокрый по грудь, счастливый и возбужденный.
— Э-эх… голова! — укоризненно встретил его Евдокимов. — Надо было раздеться… Уж мы поневоле…
— Все так все! — бесшабашно хлопнул себя по мокрым бокам Гошка, сияя конопатым лицом, и кинулся обнимать меня. — Цел! С-скотина…
Дождя не было. Серый, ветреный рассвет занимался над отяжелевшими от сырости скалами. Рваные лохмотья облаков быстро проплывали над их почерневшими зубцами. У ног бушевала Каменка, сердитая и пенистая. Порывистый ветер раздувал полы наших мокрых плащей, но, после мозглой сырости пещеры, он казался удивительно теплым и мягким.
— Хорошо… — скупо улыбается Евдокимов, поднимая взгляд к хмурому, неприветливому небу, и мы с Гошкой понимаем его, тоже задираем головы вверх, с наслаждением вдыхая чистый, удивительно запашистый вольный воздух.
Хорошо после добровольного заточения в каменной клетке стоять вот так под открытым небом и любоваться пусть хоть и пасмурным, но бесконечно прекрасным миром. Что из того, что одежда на тебе мокрая и зубы выбивают мелкую надсадную дробь. Мы стоим с Евдокимовым рядом, простоволосые (у обоих фуражки сорвало потоком), очень разные и в то же время одинаково возбужденные.
— Спасибо, Николай Петрович… — догадываюсь, наконец, поблагодарить я.
Он очень внимательно смотрит на меня, потом вдруг улыбается одними своими маленькими глазами, собрав вокруг них сноп веселых морщинок, и говорит, протягивая худенькую ладонь:
— Ладно уж… Давай лапу. Молодец!
Я сжимаю его руку и вдруг осознаю, что это пожатие, — признание настоящей мужской дружбы. Мне совестно за свою прошлую невежливость, отчужденность, но в то же время и радостно.