В тесной глубине входной башни, над которой вьется стальная лоза зубчатой спирали Бруно, у зарешеченных окон, толпятся родные узниц. Печальные мужчины – отцы и мужья подследственных. Огорченные, с запавшими глазами женщины – матери и сестры заключенных. Ребятишки, растерянные, бестолковые, – дети, отлученные от арестованных матерей. У всех одно и то же выражение лица, словно к каждому приложили трафарет, подкрасили рты и морщины, подогнали глазницы и брови под одинаковую маску печали. Выстраиваются в очередь к окну передач, заполняют какие-то бланки, о чем-то друг друга выспрашивают, рассказывают похожие одна на другую истории, – про затянувшийся суд, про бессердечных следователей, про бездеятельных адвокатов, про несправедливость, про несчастную случайность, погубившую их дочерей и жен. В таких же очередях, с такими же кошелками стояла моя родня, когда в Бутырках сидели тетки, дядья, а потом в уральские лагеря, в красноярскую ссылку летели из нашего дома письма, полные любви, сострадания, надежды на встречу. Ответом было молчание. Бабушка доставала из фамильного сундука с музыкальным замком свадебные бело-голубые скатерти, резала их на платки, продавала на рынке. На вырученные деньги, на проданные серебряные ложки покупала любимым узникам продукты, теплые вещи. Отсылала за Урал. Спасала от лагерного мора, от тоски бессрочных поселений. Не чурайся, брат, этой очереди к зарешеченному окну, за которым суровая мужеподобная женщина в военной форме принимает кульки передач. Ты встанешь в нее когда-нибудь. Или прежде уже стоял. Или кто-то, кого ты любишь и помнишь, простаивал ее день за днем, год за годом. Посмотрись ненароком в домашнее зеркало – и к твоему лицу приложили фанерный трафарет, обвели темными кругами глаза, опустили уголки иссохших губ, капнули в зрачки чернильную дрожащую боль.
Нажимаю твердую красную кнопку на железных дверях служебного входа. Слышу глубинные лязги многих замков, словно приближается танк. Дверь отворяется, и я погружаюсь в камень, в железо, в стальные прутья, в масленые засовы и скобы. Тюрьма сглатывает меня каменным ртом, сжимает металлическими зубами, всматривается мертвенными зрачками телекамер.
Мой Овидий, ведущий меня по этажам и ступеням узилища, – молодая крепкая женщина с красивой прической, золотыми серьгами, чья полная грудь, плотные бедра, округлый живот ловко и удобно зачехлены в камуфлированную военную форму. Из нагрудного кармана торчит портативная рация. У пояса висит резиновая дубинка. На плечах, на рукавах – погоны, нашивки, цветные шевроны Министерства внутренних дел. У этой женщины есть семья, она родила и воспитывает детей, покупает им сказки Пушкина, ее обнимает ночами муж, всей семьей они ходят в парк смотреть на голубые фонтаны, она посещает хорошего парикмахера, любит туалеты и модные туфли. Но попадая сюда, надевая пятнистую форму и военные тяжелые бутсы, пристегивая дубинку, вызывая по рации посты охраны, превращается в элемент тюрьмы, в ее замки, решетки, обыски, карцеры, слезы молодых арестованных женщин, в припадки, истерики, передачи с воли, выезды в суд и унылое покорное следование осужденных преступниц по этапу, в отдаленную трудовую колонию.