Граф Люксембург (Иванов) - страница 16
Я на улице, посреди города, ночью, отвратительно пьян, и такое ощущение, что на меня сейчас охотится вся окрестная милиция. Боже мой, а как же маленький человек, которому я обещал, что никогда-никогда?.. Он, наверное, уже ждет; сварил супчик, посматривает на кастрюльку: то сунет туда половничек – помешает, то вынет обратно, помоет; погремит какими-нибудь крышечками и баночками; подумает, выровнять ли золотистую обертку от бульонного кубика; вздохнет, ждущий, ни о чем ещё не подозревая. Что же я наделал? Ведь не доберусь. Шансов никаких! Ну уж нет! Город, сука! ты не встанешь у меня на пути, я прорвусь через тебя, железом проплавлюсь, кислотой протравлюсь, прогрызусь, как лис через животы твоих ментов, но в обиду его не дам! Если я, обещавший прийти, ещё раз не прийду, для него это будет – конец! Я это чувствую, я с холодным ужасом осознаю. Тихо, спокойно. Нужно как-то протрезветь, а потом в метро, и через полчаса домой. А что для этого нужно? Не совать же голову в сугроб, где собачьего говна больше, чем снега? Вот и сейчас над одним присел огромный пудель, исполняя странную фигуру, которую в акробатике, кажется, называют «уголком на коне». Бутылку холодных «Ессентуков» № 17 – вот, что надо, чтобы погасить костер, а то чувствую, как весь спекаюсь изнутри. Я иду на вывеску продуктового павильончика, одиноко горящую среди закрытых палаток у метро.
Красивая женщина за прилавком мне улыбается. Сам я приветлив. Бутылку «Ессентуков – № 17», – процеживаю. Залезаю в карман – а там ни копейки, только проездной на метро; шарю в других, во внутренних – ничего нет. «Кого-то вы мне напоминаете», – слышу вдруг продавщицу, в её голосе появляется нежнейший грудной колокольчик, и голова моя почему-то сразу проясняется, я вообще начинаю вести себя, как другой знак зодиака. Я роскошно улыбаюсь и говорю: «Ты видела меня, наверное, в кино». «Ну, конечно же, – она всплеснула руками, – да, да, да, в кино». «Ты смотрела „Ночи Кабирии“»?
Пока она восхищается, я успеваю положить в рот мятную конфету из вазочки у кассы, чтоб от меня не так разило. «А как ваша фамилия?» Я замечаю, что продавщица тоже немного навеселе: вышла из-за прилавка, встала подбоченясь, заглядывает в глаза. Я поднимаю бровь, ослепительно улыбаюсь по-николсоновски, и называю какую-то громкую фамилию. «А что это вы одна в такую холодную ночь?» – спрашиваю затем. «У напарницы день рождения, да и какой толк от того, что мы здесь вдвоем торчим?» – «И не скучно?» – «Пока нет. Уйдете, будет скучно». Я притягиваю её к себе, обнимаю. Она не сопротивляется, точно вспомнив какую-то древнюю договоренность между мужчиной и женщиной, затем, очнувшись, восклицает: «О Боже, давай хотя бы свет выключим». Задирает юбку в темноте, что-то снимает, и ложится животом на прилавок… Мы в космосе: темно; зеленой звездочкой горит какая-то цифра на микроволновке, красная на табло кассы. Это космос в космосе: в стеклянном павильоне – свой, маленький, и находится он посреди широкой улицы, на которой нет прохожих; справа от нас машины, проезжая, слепят фарами – мечутся тени бутылок на жалюзи, а слева опять машины, но только в виде роя клюквенок, убегающих по шоссе. Время идет. Мне дурно, я в каком-то странном состоянии полубреда, не чувствую ни удовольствия, ни возбуждения. Винные пары опять овладели мной, и я воспринимаю уже все, как кошмар наяву. И что только не приходит на ум. Больше всего меня мучит, просто душит какой-то сюжет в стиле французского кино пятидесятых, когда снимали безобиднейший, не провонявший порнухой, фильм «Мадемуазель Стриптиз», где всерьез сюсюкают о любви, показывают ножки, однако, в чулках и громоздких туфлях-кораблях; оно (французское кино) удушает меня своей девственностью, нарочитой наивностью жестов, полуприкрытостью, тоже нарочитой и тупой классической фабулой, в которой литературная изысканность пока ещё доминирует над киноэротикой. И «Мадемуазель Стриптиз» и «Полдневная красавица», пока ещё литература, а не кино, экранизация, как и мое положение. И в мою задачу входит убрать литературщину, сделать французское кино проще, развить его: больше индивидуальных особенностей, нюансов, секса! Я, вцепившийся сейчас в воющий женский зад, чувствую себя экранизацией, затем историей французского кино, более того – его развитием, наконец. И только когда я почувствовал себя гением французского кинематографа, которому недолго осталось жить, отчего вся нация ещё более перед ним благоговеет, – наступило облегчение, казавшееся недостижимым благом в таком пьяном состоянии… Боже, как я хочу пить! Воды!