Генрих прикрыл глаза. Прислушался.
Тишина. Только обычный шум. Шепоток сновидений. Отголоски чьих-то мыслей. Человеческих? Не важно, главное, бормотание молитвы утихло.
Фон Лилленштайн закрыл глаза, чувствуя, как дрожит все внутри. Как болит простреленное плечо. Как тяжелыми толчками кровь поступает к онемевшим, перетянутым рукам. Потом ощущения стали острее, глубже. Вот уже шею трет воротник. Вот ткань рубашки, ранее такая легкая, грубо касается кожи. Еловые иголки впиваются в ноги. Невыносимая вонь людских тел душит, забивается в ноздри. Отвратительно! Мерзко! Свет от костерка, ранее такой невозможно тусклый, теперь пробивается через закрытые веки и ранит глаза. Генриху показалось, что мир взорвется, если с ели упадет на землю шишка или кто-то чихнет. Дрожал каждый нерв, каждая жилка.
Вот он уже слышит, как деревья, огромные великаны, тянут из земли соки, гонят воду от корней к листве.
Невыносимо зудела кожа, умирая и обновляясь…
Состояние Лилленштайна было близким к обмороку. Но именно это и было ему нужно. Отогнать сознание как можно дальше от тела, ставшего таким неуютным, таким отталкивающим. Нужно было заставить сознание отключиться, забыть о теле… чтобы почувствовать.
Где-то неподалеку чья-то беспокойная душа мучилась и страдала. Билась, разрывалась от желаний, от неутоленной жажды жизни, от невысказанных слов. Где-то совсем рядом! Нужно только потянуться к ней, коснуться ее. Она там! Она боится!
Вот, еще немного…
Фон Лилленштайн нащупывал дорогу в темном, всегда темном пространстве, двигаясь как слепой, на ощупь, прислушиваясь к загадочному миру, которого нет. Под ногами была уже не игольчатая прель. Нет. Лишь колыхалась мутная взвесь и иногда проглядывали переплетенные, белые, как слепые черви, корни деревьев. А где-то рядом угадывался провал, огромный колодец, из которого ощутимо веяло холодом. Но цель Генриха была в другом месте.
Дышать стало невыносимо трудно. Он сделал шаг… Еще…
Вот он!
Из темноты на штандартенфюрера смотрел урод. Его черты не вызывали страха, только брезгливое, физиологическое омерзение.
– Ты мне нужен! – сказал Генрих. – Служи мне!
И урод повиновался. Потому что иначе не умел.
Связанные руки невыносимо ломило. Дышать было нечем. Горло скрутила жесткая судорога.
Фон Лилленштайн закашлялся, захрипел. Выгнулся дугой.
– Господин штандартенфюрер! Вам плохо? – забеспокоились пленные. – Позовите охрану!
– Думаешь, они чем-то помогут? Это же русские!
Кто-то попытался пододвинуться поближе. Кто-то привстал. Но Генрих замотал головой.
– Сидите! – просипел он. – Все в порядке!