Те слова, что мы не сказали друг другу (Леви) - страница 95

Было ли и на тебя заведено персональное дело под номером таким-то? Покоится ли до сих пор в неких секретных архивах папка с твоими фотографиями, сделанными по-воровски, скрытой камерой на улицах, со сведениями о месте работы, со списком соратников, с именами друзей, с именем твоей бабушки? Вызывала ли твоя молодость подозрение у тогдашних властей? Как смогли мы допустить все это, забыв об уроках прошедшей войны? Неужели для режима это был единственный способ взять реванш за разгром и унижение нации? Мы с тобой родились слишком поздно, чтобы ненавидеть друг друга, нам предстояло еще многое осваивать заново. Когда по вечерам мы гуляли в твоем квартале, я часто замечала, что тебя до сих пор мучит страх. Он охватывал тебя при одном лишь виде мундира или автомобиля, ехавшего, на твой взгляд, подозрительно медленно. «Пошли отсюда скорей», — говорил ты, торопливо уводя меня в ближайший проулок, в ближайший подъезд, чтобы скрыться от невидимого врага. И когда я смеялась над тобой, ты приходил в ярость и говорил, что я ничего не понимаю, потому что даже не представляю, на что «они» способны. Сколько раз я видела, как ты с порога тревожно оглядываешь зал ресторанчика, куда я водила тебя ужинать. И сколько раз слышала от тебя «Уйдем отсюда!», потому что ты увидел мрачное лицо какого-нибудь клиента, напомнившее тебе пугающее прошлое. Прости меня, Томас, ты был прав, я не понимала, что значит бояться. Прости за то, что я засмеялась, когда ты потащил меня прятаться под мост, увидев, что по нему проходит военный патруль. Я же ничего не знала, ничего не могла понять, да и никто из моих близких не понял бы этого.

И когда ты указывал мне на кого-то в трамвае, я по твоему лицу понимала, что ты узнал одного из тех, кто служил в тайной полиции.

Избавившись от своих мундиров, от признаков власти и наглой уверенности, бывшие работники Штат растворялись в твоем городе, приспосабливались к обыденной жизни бок о бок с теми, кого еще вчера травили, преследовали, судили, а иногда и пытали, на протяжении стольких лет. После падения Стены многие из них сочинили для себя другое прошлое, боясь, что их обнаружат и уличат; другие же спокойно продолжали делать карьеру; со временем большинство этих людей избавились от угрызений совести и воспоминаний о содеянных преступлениях.

Мне помнится тот вечер, когда мы навестили Кнаппа и пошли бродить втроем по парку. Кнапп непрестанно расспрашивал тебя о том, как ты жил, даже не догадываясь, как больно тебе отвечать. Он утверждал, что тень Берлинской стены дотянулась до Запада, где он жил, но ты с жаром отвечал ему, что провел свою жизнь на Востоке, который отгородился бетонной стеной от Запада. Как же вы мирились с таким существованием? — допытывался Кнапп. И ты с улыбкой спрашивал его: неужели он действительно все забыл? Но Кнапп снова атаковал тебя вопросами, и тогда ты сдавался. Ты терпеливо рассказывал ему о жизни, в которой все было зарегулировано, где отдельный человек не нес никакой ответственности, а риск совершить ошибку был минимальным. «У нас была полная занятость, государство участвовало буквально во всем», — говорил ты, пожимая, плечами. «Вот именно на этом и стоят все диктатуры», — заключал Кнапп. Это многих устраивало, ведь свобода — это важнейший залог существования, и большинство людей жаждут свободы, только не умеют ею распорядиться. Я хорошо помню, как ты сказал нам в одном кафе Западного Берлина, что на Востоке каждый немец переиначивал свою жизнь как хотел — в воображении, сидя в теплой квартире. Ваш разговор принял острый характер, когда твой друг спросил, сколько людей, по твоему мнению, сотрудничали с властью в те мрачные годы; но вы так и не пришли к согласию. Кнапп считал, что максимум тридцать процентов населения. Ты признавался в своем неведении — да и как ты мог знать, ведь ты-то никогда не работал на Штази.