— И в самом деле, — соглашаюсь я. — Теперь нам надо еще только один момент вспомнить. Иван вот говорит, что когда вы в тот вечер после продмага ту первую бутылку тяпнули, то для этого дела на какую-то стройку зашли. Так?
И опять я вдруг ловлю на себе этот напряженный и непонятный Федькин взгляд. Только сейчас в нем, мне кажется, уже не колебания, не раздумья, а какое-то принятое решение, причем рискованное, даже отчаянное решение. Так мне кажется, во всяком случае.
— На стройку зашли. Точно, — медленно произносит Федька, не сводя с меня настороженного взгляда.
— Иван даже запомнил там вагончик у ворот, зеленый такой.
— Вагончик?.. Для рабочих, что ли?.. — Федька на минуту задумывается. — Был такой… Из него еще парень вышел, глядел на нас.
— Правильно, — киваю я. — И он вас видел. А вы, значит, на стройку зашли. На улице пить не стали. Так ведь?
Федька как-то обреченно кивает головой:
— Ну точно. Зашли.
— А дальше вы уж сами рассказывайте, Федор, — предлагаю я. — Это лучше всего, пожалуй, будет.
Если бы кто-нибудь знал, как трудно мне дается этот спокойный, невозмутимый, порой даже сочувственный тон в разговоре с этим человеком, с убийцей Гриши Воловича, с подонком и негодяем, который в душе сейчас смеется надо мной и уверен, что завоевал мое доверие, что благополучно выскочит отсюда, ибо я интересуюсь сущими пустяками по сравнению с тем, что лежит у него на совести, и крови на его руках я не вижу. Животный страх так же быстро сменился в нем тупой, животной уверенностью в спасении.
— Рассказывать?.. — медленно, словно колеблясь, переспрашивает Федька и вдруг с силой швыряет свою кепку на пол, а стул под ним жалобно крякает и, кажется, готов вот-вот рассыпаться. — Эх, мать честная! Рассказывать, да?! — азартно восклицает Федька и смотрит на меня отчаянными глазами. — А сколько мне отломится за такое дело, а, начальник?
— Ты давай рассказывай, — еле сдерживая волнение, говорю я, незаметно для самого себя переходя на «ты», как, впрочем, давно уже сделал сам Федька.
— Чистосердечное признание зачтется? — деловито осведомляется он. — Свистеть не буду.
— Зачтется.
— Ну, тогда пиши, начальник. Пиши, — тон у Федьки торжественный и великодушный. — На признанку иду. Понял? Значит, так дело было… — Он на секунду умолкает, сосредоточивается, на узком, грязном лбу появляются глубокие складки, взгляд уходит куда-то в пространство. — Значит, так… — медленно повторяет он и поднимает с пола свою кепку, кладет на колено. — Зашли мы, значит, в те ворота. Темень там, хоть глаз выколи. Ванька говорит: «Не пойдем дальше. Давай здесь». Ну, мы к заборчику, значит, и прислонились. У меня в кармане, как сейчас помню, огурчики и полбатона. Достаю, значит. Иван по бутылке шибанул, пробка — фьють! Ну, хлебнули. Закусили. О том о сем толкуем. И тут, понимаешь, вдруг крик: «А-а!» Короткий такой. Бабий. Я аж вздрогнул. «Слыхал?» — спрашиваю. А Иван говорит: «Слыхал». Я говорю: «Оттеда орала». Со двора, значит. Из темноты. Куда мы идти не схотели. «А чего там?» — это, значит, Иван спрашивает. А я говорю: «Сейчас поглядим. Может, кто бабу там придавил?» А Иван, говорит: «Тебе-то что? Свидетелем стать хочешь?» Я говорю: «Еще чего. Интересно знать. Вот и все». — «Давай подождем, — говорит Иван, — он все одно через ворота назад пойдет, мужик-то». Ну, мы еще, значит, по разику хлебнули и ждем. Никого нету. Еще ждем. Обратно никого. Уж мы и выпили до донышка. «Пошли, говорю, посмотрим». А Иван говорит: «Иди, если охота. А я, говорит, покойников не люблю». Ну, а мне все же взглянуть охота. И пошел. Вроде уж и видеть в темноте стал. Взобрался, значит. Гляжу: яма. Глубины страшной, аж дна не видно. Приладился так и сяк. Опять гляжу. Внизу вроде что-то лежит на камнях. Позвал Ивана. А сам давай вниз спускаться…