Марина Цветаева (Труайя) - страница 177

Но и это послание, как предыдущее, осталось безответным. Тогда Марина решила переменить тактику и 27 августа 1940 года адресовала одному из наиболее приближенных к Сталину со времени смерти Горького советских писателей, Петру Павленко, письмо с изложением своего дела. Чтобы умилостивить судьбу и иметь больше шансов, она пишет по новой принятой в СССР упрощенной орфографии, без ятей, без еров, даже и собственную фамилию – тоже. Вот оно – это письмо:


«Многоуважаемый товарищ Павленко!

Вам пишет человек в отчаянном положении.

Нынче 27-е августа, а с 1-го мы с сыном, со всеми нашими вещами и целой библиотекой – на улице, потому что в комнату, которую нам сдали временно, въезжают обратно ее владельцы.

Начну с начала.

18-го июня 1939 г., год с лишним назад, я вернулась в Советский Союз с 14-летним сыном и поселилась в Болшеве, в поселке Новый Быт, на даче, в той ее половине, где жила моя семья, приехавшая на 2 года раньше. 27-го августа (нынче годовщина) была на этой даче арестована моя дочь, а 10-го октября – и муж. Мы с сыном остались совершенно одни, доживали, топили хворостом, который собирали в саду. Я обратилась к Фадееву за помощью. Он сказал, что у него нет ни метра. На даче стало всячески нестерпимо, мы просто замерзали, и 10 ноября, заперев дачу на ключ (NB! у нас нашей жилплощади никто не отнимал, и я была там прописана вместе с сыном на площади мужа) – итак, заперев дверь на ключ, мы с сыном уехали в Москву к родственнице, где месяц ночевали в передней без окна на сундуках, а днем бродили, потому что наша родственница давала уроки дикции и мы ей мешали.

Потом Литфонд устроил нас в Голицынский Дом Отдыха, вернее, мы жили возле Дома Отдыха, столовались – там. За комнату, кроме 2-х месяцев, мы платили сами – 250 рублей – в месяц, – маленькую, с фанерной перегородкой, не доходившей дo верха. Мой сын, непривычный к такому климату, непрерывно болел, болела и я, к весне дойдя до кровохарканья. Жизнь была очень тяжелая и мрачная, с керосиновыми негорящими лампами, тасканьем воды с колодца и пробиваньем в нем льда, бесконечными черными ночами, вечными болезнями сына и вечными ночными страхами. Я всю зиму не спала, каждые полчаса вскакивая, думая (надеясь!), что уже утро. Слишком много было стекла (всe эти стеклянные террасы), черноты и тоски. В город я не ездила никогда, а когда ездила – скорей кидалась обратно от страха не попасть на поезд. Эта зима осталась у меня в памяти как полярная ночь. Все писатели из Дома Отдыха меня жалели и обнадеживали…

Всю зиму я переводила. Перевела две английские баллады о Робин Гуде, три поэмы Важа Пшавела (больше 2000 строк), с русского на французский ряд стихотворений Лермонтова, и уже позже, этим летом, с немецкого на французский большую поэму Бехера и ряд болгарских стихотворений. Работала не покладая рук – ни дня роздыха.