Чевенгур (Платонов) - страница 104

В газете осталась лишь статья о «Задачах Всемирной Революции» и половина заметки «Храните снег на полях – поднимайте производительность трудового урожая». Заметка в середине сошла со своего смысла: «Пашите снег, – говорилось там, – и нам не будут страшны тысячи зарвавшихся Кронштадтов».

Каких «зарвавшихся Кронштадтов»? Это взволновало и озадачило Дванова.

– Пишут всегда для страха и угнетения масс, – не разбираясь, сказал Копенкин. – Письменные знаки тоже выдуманы для усложнения жизни. Грамотный умом колдует, а неграмотный на него рукой работает.

Дванов улыбнулся:

– Чушь, товарищ Копенкин. Революция – это букварь для народа.

– Не заблуждай меня, товарищ Дванов. У нас же все решается по большинству, а почти все неграмотные, и выйдет когда-нибудь, что неграмотные постановят отучить грамотных от букв – для всеобщего равенства... Тем больше, что отучить редких от грамоты сподручней, чем выучить всех сначала. Дьявол их выучит! Ты их выучишь, а они все забудут...

– Давай заедем к товарищу Пашинцеву, – задумался Дванов. – Надо мне в губернию отчет послать. Давно ничего не знаю, что там делается...

– И знать нечего: идет революция своим шагом...

По аллее они проехали версты полторы. Потом открылась на высоком месте торжественная белая усадьба, обезлюдевшая до бесприютного вида. Колонны главного дома, в живой форме точных женских ног, важно держали перекладину, на которую опиралось одно небо. Дом стоял отступя несколько саженей и имел особую колоннаду в виде согбенных, неподвижно трудящихся гигантов. Копенкин не понял значения уединенных колонн и посчитал их остатками революционной расправы с недвижимым имуществом.

В одну колонну была втравлена белая гравюра с именем помещика-архитектора и его профилем. Ниже гравюры был латинский стих, данный рельефом по колонне:

Вселенная – бегущая женщина:
Ноги ее вращают землю,
Тело трепещет в эфире,
А в глазах начинаются звезды.

Дванов грустно вздохнул среди тишины феодализма и снова оглядел колоннаду – шесть стройных ног трех целомудренных женщин. В него вошли покой и надежда, как всегда бывало от вида отдаленно-необходимого искусства.

Ему жалко было одного, что эти ноги, полные напряжения юности, – чужие, но хорошо было, что та девушка, которую носили эти ноги, обращала свою жизнь в обаяние, а не в размножение, что она хотя и питалась жизнью, но жизнь для нее была лишь сырьем, а не смыслом, – и это сырье переработалось во что-то другое, где безобразно-живое обратилось в бесчувственно-прекрасное.

Копенкин тоже посерьезнел перед колоннами: он уважал величественное, если оно было бессмысленно и красиво. Если же в величественном был смысл, например, – в большой машине, Копенкин считал его орудием угнетения масс и презирал с жестокостью души. Перед бессмысленным же, как эта колоннада, он стоял с жалостью к себе и ненавистью к царизму. Копенкин полагал виноватым царизм, что он сам не волнуется сейчас от громадных женских ног, и только по печальному лицу Дванова видел, что ему тоже надо опечалиться.