Копенкин вспоминал-вспоминал и не мог сказать. Все люди для него имели лишь два лица: свои и чужие. Свои имели глаза голубые, а чужие – чаще всего черные и карие, офицерские и бандитские; дальше Копенкин не вглядывался.
– Он! – согласился Копенкин. – В сатинетовой рубашке и в штанах.
– Дак я тебе сейчас его приведу – он у Феклуши сидит, она ему картошки варила...
– Веди его ко мне, баба, я тебе пролетарское спасибо скажу! – проговорил Копенкин и погладил Пролетарскую Силу. Лошадь стояла, как машина – огромная, трепещущая, обтянутая узлами мускулов; на таком коне только целину пахать да деревья выкорчевывать.
Повитуха пошла к Феклуше.
Феклуша стирала свое вдовье добро, оголив налитые розовые руки.
Повитуха перекрестилась и спросила:
– А где же постоялец твой? Его там верховой спрашивает.
– Спит он, – сказала Феклуша. – Малый и так еле живой, будить не буду.
Дванов свесил с печки правую руку, и по ней была видна глубокая и редкая мера его дыхания.
Повитуха вернулась к Копенкину, и он сам дошел пешком до Феклуши.
– Буди гостя! – однозначно приказал Копенкин.
Феклуша подергала Дванова за руку. Тот быстро заговорил от сонного испуга и показался лицом.
– Едем, товарищ Дванов! – попросил Копенкин. – Тебя учительница велела доставить.
Дванов проснулся и вспомнил:
– Нет, я отсюда никуда не поеду. Уезжай обратно.
– Дело твое, – сказал Копенкин. – Раз ты жив, то это отлично.
Назад Копенкин ехал до самой темноты, но зато по более ближней дороге. Уже ночью он заметил мельницу и освещенные окна школы.
Петр-сторож и Мрачинский играли в шашки в комнате Сони, а сама учительница сидела в кухне у стола и горевала головой на ладони.
– Он не хочет ехать, – доложил Копенкин. – У бабы-бобылки на печке лежит.
– Ну и пусть лежит, – отреклась от Дванова Соня. – Он все думает, что я девочка, а я тоже чувствую отчего-то печаль.
Копенкин пошел к лошадям. Члены его отряда еще не вернулись от жен, а Мрачинский и Никита жили без дела, наевшись народных харчей.
«Так мы все деревни в войну проедим, – заключил про себя Копенкин. – Никакой тыловой базы не останется: разве доедешь тогда до Розы Люксембург».
Мрачинский и Никита суетились без пользы на дворе, показывая Копенкину свою готовность к любому усердию. Мрачинский находился на старом навозе и утрамбовывал его ногами.
– Ступайте в горницу, – сказал им Копенкин, медленно размышляя. – А завтра я вас обоих на волю отпущу. Чего я буду таскать за собой расстроенных людей? Какие вы враги – вы нахлебники! Вы теперь знаете, что я – есть, и все.
* * *
Дванов в то затянувшееся для его жизни время сидел в уюте жилища и следил, как его хозяйка вешала белье на линии бечевок у печки. Коний жир горел в черепушке языками ада из уездных картин; по улице шли деревенские люди в брошенные места окрестностей. Гражданская война лежала там осколками народного достояния – мертвыми лошадьми, повозками, зипунами бандитов и подушками. Подушки заменяли бандитам седла; оттого в бандитских отрядах была команда: по перинам! Отвечая этому, красноармейские командиры кричали на лету коней, мчавшихся вслед бандам: