Старик с искаженным лицом держался за грудь, словно именно в него попала картечь, – и только через несколько секунд медленно, осторожно, чтобы не сломать застрявшую в сердце хрупкую стеклянную иглу, переломил ружье и вставил новый патрон – давняя привычка: что бы ни произошло при охоте за крупным и опасным зверем, каким бы ни показался результат выстрела – оружие должно быть тут же перезаряжено.
Только потом он взглянул вниз, туда, где стихали звуки агонии, – старик так и не понял, что за хищника он убил.
Тварь не подергивалась в последних конвульсиях, как в том был уверен старик. Вой стих совершенно по обратной причине. Тварь стояла на четырех лапах – неловко, кособоко, заваливаясь на переднюю левую, но стояла. И, задрав голову, смотрела вверх.
Он не раздумывал ни мгновения о причинах странного факта: дрогнула на старости лет рука или дело в непонятной живучести зверя.
Он снова выстрелил – раз зверь не убит, надо добивать немедленно. Стрелять пришлось из неудобного положения, стоя на коленях у края помоста и вертикально вниз. Старик выстрелил – и в этот момент, словно сдетонировав от выстрела, игла в его сердце взорвалась, разлетелась на тысячу острейших стеклянных осколков – по всему телу, вспарывая болью нервные окончания.
Он промахнулся. Нет, рука не подвела – просто за короткий миг, что прошел между движением пальца и вылетом снопа картечи, зверя не оказалось там, куда ударила свинцовая струя. Старик захрипел – и от промаха, и от рвущей на части боли, – по-прежнему стоя на коленях, он пытался переломить ружье, и от усилия ему казалось, что он переламывает сам себя.
Зверь Прыгнул.
Совсем не так, как в первый раз – тяжело, неуклюже, не до конца оправившись от смертельной для кого угодно раны, – и сил ему хватило только на то, чтобы зацепиться за край лабаза…
Когда в настил намертво вкогтились две лапы – старик видел их в лунном свете ясно, мог различить чуть не каждую шерстинку, – он подумал отрешенно, без тоски и сожаления: конец. Старик умирал, а вид и способ смерти не имел особого значения.
Сил не было, пульсирующая холодная боль брала начало в груди и растекалась по рукам, особенно по левой – он просто не мог поднять рук. Не мог поднять до тех пор, пока над помостом не появилась уродливая башка, состоящая, казалось, из одной оскаленной пасти.
И тут старик ударил ее – мгновенно позабыв о боли, круша и разрывая все внутри себя, страшно ударил прикладом переломленного ружья, снова, снова, снова…
Смерти не было. Смерти не существовало в природе. Был лишь бой, последний бой, который кончается только победой. Он бил, не чувствуя уже ничего, – так охваченный пламенем танкист давит на гашетку пулемета, не замечая пузырящейся кожи и вспыхнувших волос; так пехотинец не чувствует свинца, разносящего его грудь в клочья на последнем полушаге до амбразуры; так камикадзе, уже убитый, отдает посмертный приказ своим цепенеющим рукам – и направляет изрешеченный самолет в самое сердце вражеского линкора…