Я верил? Нет. Я верю, что в девятнадцатом веке – да, Бог руководил русской страной гусиными перьями и чернилами (да, я верю: прочитай Пушкин «Преступление и наказание» – Россия стала бы иной, доживи Достоевский до бомбы, убившей Александра II, – Россия стала бы иной, эта цепочка неумолимо тянется до главного воспитанника русской литературы: «Проживи бы Ленин еще пару лет…») – пусть эта наивность доживет со мной, как старая собака. Но теперь – нет. Книги больше не двигают русскую судьбу. Но в лекциях Бабаева чуялось представительство какой-то силы. Он был знаком с Шервинским Сергеем Васильевичем (перевел на русский всего Овидия), написал про него: «В работе настоящего мастера есть всегда что-то простое, наглядное и обнадеживающее». Вот что-то такое.
Они ехали с Шервинским осенью на машине за книгами. Бабаев сказал: «Осенью Москва похожа на Третий Рим». «Я бы предпочел Первый».
Эдуард Григорьевич ходил, опираясь на палку, я думал – болит нога. В университетской газете один умный человек в заметке, подписанной псевдонимом, назвал палку Бабаева «трость»: «Конечно же, Бабаев прогуливается по факультетским коридорам не с тростью, давно вышедшей из обихода, а с обыкновенной палочкой. Но точность образа, созданного им самим, требует именно трости: оружия самозащиты благородства – от черни, и в ней что-то и от пушкинской тяжелой прогулочной трости с железным набалдашником, и той легчайшей «волшебной трости», которой наделил Батюшкова Мандельштам».
Он начал опираться на палку до университета – в музее Толстого, Бабаев – заместитель директора по науке, Шаталина раздражало: «Взял палку какую-то и ходит!»
Шаталин – директор, человек посредине славы, позже прославился его сын академик-экономист-реформатор, прежде гремел брат – член Политбюро, портрет в праздники висел на здании Телеграфа. Лично сам Шаталин служил начальником лагеря, образовывался в Высшей партийной школе и на излете возглавил музей. После прочтения ленинских работ о Толстом взялся за «Войну и мир», долго ходил с первым томом, восклицая: «Запу-тан-ная книга!», заметил экскурсоводам: «Да, Толстой – неисчерпаемая глыба», в бешенстве звонил в Радиокомитет: «Почему у вас в программе Лев Толстой «Кавказский пленник»?! Это же Пушкин написал!», часами сидел мрачный в кабинете после свежей газеты – «Что-то случилось?» – «В мире неспокойно». Бабаева он мучил нерешительностью (ничего не подписывал, «что вам не нравится?», «не знаю что»), темнотой, Эдуард Григорьевич (совсем не представляю) на партийных собраниях подымался и в лоб: «Уходи! Куда угодно – в жэк, в автобазу, ну, что ты тут сидишь?» – «У меня заслуги перед партией». – «Я уйду от тебя. Как Фурманов. А ты, как Чапаев – потонешь в первой реке». Так и вышло, Бабаев – в университет, директор поблагодарил на прощанье: «Мы с тобой неплохо поработали. И я очень ценю, что ты ни разу не пожаловался на меня в райком партии»– и оказался в жэке, про нового директора Эдуард Григорьевич говорил вскользь: для нее музей как авианосец, она с него взлетает то в одну, то в другую страну. Музей он любил, это дом, тепло, ходил туда до смерти, не терпел ничего тошнотворно коллективного, типа поздравления с днем рождения на работе, Бабаева с холодком встретил знаменитый толстовский секретарь Гусев (будущий оппонент на защите диссертации): «Откуда ты такой взялся?», но подружились, потом.