Вернувшись в Харьков, отец узнал, что в числе 32-х других профессоров он исключен из партии и все исключенные, кроме него и профессора Козаченко, также отсутствовавшего, уже расстреляны.
Когда отец шел по университету, от него шарахались, как от выходца с того света. Некоторые боялись с ним здороваться, чтобы не оказаться его «сообщниками». Кто-то простодушно спросил: "Борыс! Хиба тэбэ нэ зныщилы?" — "Как видишь, пока не уничтожили!" — ответил отец. Его исключили из партии, как русского шовиниста: читал лекции на русском языке. Его коллег исключили за украинский национализм: читали лекции на украинском. Кроме того, отца обвинили в том, что он — ученик "украинского националиста", известного философа, академика Владимира Юринца, незадолго до этого арестованного. Отец поехал в ЦК партии Украины обжаловать решение об исключении (столицу только что перевели из Харькова в Киев). Те, кому он звонил, надеясь на помощь, не отважились его принять. Только завотделом пропаганды ЦК КП (б) Украины Килерог (псевдоним-перевертыш настоящей фамилии — Горелик) предложил прийти после рабочего дня.
Горелик сказал отцу:
— В Харьков не возвращайся, даже не заезжай домой, затеряйся в каком-нибудь маленьком городке и начинай жить сначала. Не мельтешись. Не добивайся восстановления. Сейчас в связи с делом Кирова пойдет большая волна. Многих она накроет.
— А как же ты?
— Я останусь до конца, буду стараться помогать людям. Человек, спасший отца, вскоре погиб.
Я, сестра и мать остались одни. Отец уехал, но не в маленький городок, где он был бы как на ладони, а в Москву. Он сменил профессию философа на профессию юриста — благо было второе образование — и начал с нуля. Однако жизнь выталкивала его наверх, и скоро он был уже заместителем главного арбитра в Московском областном Госарбитраже. Осенью 36-го мы переехали к нему. Не зная за собой никакой вины, отец жил в страхе. По настоянию матери он ради безопасности семьи сжег остававшиеся у него авторские экземпляры двух его книг по философии, изданных еще в прежней, харьковской жизни. Многое из судьбы отца я узнал лишь после XX съезда: отец берег мое сознание, боясь ввергнуть меня в катастрофический конфликт с официальной точкой зрения.
Вопрос на засыпку
В конце 30-х годов во время заключительного приема по поводу окончания декады искусства одной из среднеазиатских республик Сталин вышел на балкон в Большом зале Кремля и сказал:
"Вот вы славословили Ленина, а когда он умер — забыли его. Теперь вы славословите меня, а когда я умру — забудете меня". Воцарилось молчание. Хлопать — неуместно. Опровергать — тоже, ведь для этого нужно было признать, что Сталин все-таки умрёт.