Проверив документы, солдаты обычно отпускали проезжавших. Иногда заставляли всех выйти и внимательно обыскивали машину и пассажиров. Нам тоже было велено так сделать.
Мы с Четином вышли. Солдаты внимательно смотрели в наши паспорта. Нам приказали поднять руки вверх, и мы, точно преступники в кино, подняв руки, положили их на крышу «шевроле». Двое солдат обыскивали в машине каждый угол, бардачок, под креслами. Помню, тротуары на проспекте Сырасельвилер, зажатом высокими жилыми домами, в тот момент были влажными, а несколько прохожих обернулись, глазея на продолжавших обыск солдат и на нас. Приближалось начало комендантского часа, на улицах виднелись редкие прохожие. Впереди темнели окна известного дома свиданий «Шестьдесят шесть» (по номеру дома), куда в свое время ходил почти весь наш класс и где Мехмед знал многих девушек.
— Это чье? — спросил один из солдат, указывая на терку.
— Мое...
— Что это?
Я мгновенно понял, что не смогу сказать правду. Если признаюсь, они сразу поймут, что я страстно влюблен и ради возможности видеть женщину, которая замужем много лет, несколько раз в неделю приезжаю в ее дом; им станут ясны весь позор и безнадежность моего положения, и они решат, что человек я странный и плохой. Голова моя затуманилась от ракы, которую мы, чокаясь, пили с Тарык-беем. Но мне не нравилось, что терка для айвы, недавно бывшая на кухне Фюсун, сейчас в руках добродушного сержанта из Трабзона — так мне показалось, что он оттуда. Однако проблема была иного свойства: она касалась жизни в нашем мире и того, чтобы ощущать себя человеком.
— Бейэфенди, это ваша вещь? -Да.
— Что это такое?
Я опять погрузился в молчание. Мной овладевало ощущение поражения и безысходности, похожее на то, когда не получалось уйти от Кескинов, и хотелось, чтобы солдат понял меня без слов, но ничего не выходило.
В начальных классах школы с нами учился один странный и глуповатый мальчик. Когда учитель по математике вызывал его к доске и спрашивал, сделал ли тот домашнее задание, он все время молчал, как и я сейчас, — не говорил ни «нет», ни «да», и так, переминаясь с ноги на ногу, словно виноватый или бестолковый, стоял перед нами до тех пор, пока учитель не выходил из себя. Всякий раз растерянно наблюдая эту сцену, я не мог понять: если однажды человек замолкал, может ли кто-нибудь заставить его заговорить или здесь все бессильно и он может молчать годами, столетиями. Но в детстве я был веселым, счастливым и раскованным. Той ночью, на проспекте Сырасельвилер, я понял, что значит молчание, как бывает, когда не можешь произнести ни слова. Ведь и моя любовь к Фюсун, в конечном счете, есть не что иное, как история подобного упорства и ухода в себя. Любовь, страсть к ней никак не позволяла делить этот мир с кем-либо другим. Я давно, еще в самом начале, понял, что в мире, где я живу, это невозможно, а поэтому решил погрузиться в себя и искать Фюсун там. И, по-моему, она поняла, что я обязательно найду ее — в самом себе. В конце концов все должно закончиться хорошо.