Вот этот изумительный приговор: «не лишены основания» – меня и сразил. Получается, если верить нашему ренессансному монстру, что и страх расставания с жизнью, и похоронная скорбь, и весь ужас утраты родного существа – фактически это лишь резонное сожаление о гибели телесной архитектуры, роскошной физиологической жилплощади.
– Ну да, – отозвался приятель. – А бессмертной душе, значит, по идее, должно быть наплевать на эту потную рухлядь, материал для морга. Но ей, видишь ли, очень жалко испорченного имущества!..
Нам было немножко смешно и было понятно, что милая заносчивость божественной души (пусть даже, по сути своей, оправданная) всё-таки нуждается в точном и лёгком ответе, который не опровергал бы этот высокий статус бессмертницы, не сминал, как бабочкины крылья, а слегка лишь заземлял, оставляя в целости сияющую пыльцу.
И мы почти сразу нашли ответ у полузапрещённого тогда русского автора, который, по случайному совпадению, был кровно неравнодушен к той же Тоскане, остро тосковал и тужил по ней, привязанный к своей невыносимо прекрасной, казённой земле, и, вполне обходясь без коверканья трупов, отличался не меньшей пристальностью взгляда.
«…В царстве мёртвых не бывает прелестных загорелых рук» – вот что он сказал.
И после таких слов желательно заткнуться, хотя бы ненадолго. Потому что – каким бы ты богам ни молился, на какую потустороннюю милость ни уповал – в царстве мёртвых не бывает прелестных загорелых рук, и от этой мысли становится физически больно.
Мы затевали такие разговоры нечасто, но они сохранялись между нами, как некая система достигнутых соглашений. И согласно этой системе, допустим, бояться смерти было стыдновато и вообще стрёмно – не потому, боже упаси, что мы претендовали на какое-то особое мужество. Нет, посылка была проще: пребывать в любом возрасте само по себе удача и достаточно увлекательное испытание. А потом ведь ещё и умереть предстоит – тоже интересно.
Нам понадобится лет триста взрослой жизни, чтобы заметить: душа постепенно становится смертной. Сотни беспощадно взрослых лет, чтобы стало ясно: любые понты на летальную тему или даже настоящее персональное бесстрашие – привилегия человека одинокого, обойдённого тесным родством с кем бы то ни было. Чем больше в твоей жизни этого самого родства, тем гуще беспокойства и страхи, тем сильнее цепляешься за жизнь. По сути, сама территория внутренней свободы опоясана и стиснута границей сердечной привязанности.
Всё тот же легендарный тосканец даже рискнул взвесить пропорции несвободы и со скрупулезностью счетовода пометил в своих бумагах зеркальным шифрованным почерком: