В девять вечера капитан Нестеров с тремя конвойными поднялся в вагон.
Он успел не единожды мысленно отрепетировать эту фразу – и всё равно, когда наткнулся на твёрдый холодный взгляд верховного правителя России, безобразно смутился и сорвался на фальцет.
Колчак смотрел на него с полным безразличием, как на человека, от которого невозможно услышать ничего нового.
– Адмирал! – сказал Нестеров, слишком явно волнуясь. – Именем революционной советской республики объявляю вас арестованным!..
В ответ он ожидал чего угодно, вплоть до пули в живот. Но только не театрального пафоса.
Колчак поднялся и воскликнул, адресуясь к комуто невидимому:
– Измена!
Сидящая рядом бледная Темирёва не произнесла ни одного слова. Просто положила тихо ладонь на руку своего невенчанного мужа: дескать, ладно, Саша, чего уж тут восклицать?
– Ну да, пафос, театральность, – повторил Нестеров, отвлекаясь от пива. – Даже в такой ситуации!.. Но ведь и правда, была измена. Как её по-другому назовёшь? Самое похабное предательство. А он так себя вёл, что я робел перед ним, даже обыскать его постеснялся. Очень достойно вёл себя… Не то что Пепеляев.[14] За этим когда пришли в камеру, он валялся в ногах, умолял не расстреливать. Клялся, что хотел перейти на сторону красных.
– Вы в расстреле участвовали?
– Нет, Бог миловал. Мне потом рассказали. Их в четыре утра двоих вывели и поставили на пригорок. Пепеляев молится во весь голос, а Колчак молчит. Самое последнее его слово было – «нет». Спрашивают: «Завязать глаза?» – «Нет». После расстрела отвезли на санях к Ангаре и свалили в прорубь.
Через восемнадцать подробных советских лет Нестеров уже никого не арестовывал и не конвоировал, потому что конвоировали его самого. Это только на первых порах он ничего не подписывал, посылал всех к ебёной матери и готов был вынести любые нечеловеческие пытки. Пытки не понадобились вообще.
Хватило полутора недель почти круглосуточных допросов (когда свеженькие, отдохнувшие следователи исправно сменяли друг друга) и полного запрета на сон. Спустя десять суток он с готовностью признался в таких грехах, какие не виделись ему и в ночных кошмарах.
Неописуемая была сцена: во время очередного стандартного допроса, после трёхсотого повторения фразы «Мне не в чем сознаваться!» дверь кабинета распахнулась, и под барабанный бой вошёл караван верблюдов. Чёрные дромадеры с закрытыми глазами, каждый высотой с двухэтажный дом, покачивая длинными мордами, шли и шли торжественной колонной в ритме бравурного марша. Барабаны били всё грубее. Нестеров почувствовал, как мороз ползёт по коже, а промежность обжигает струя мочи. И когда стадо горбатых чудовищ начало взбираться по стенам к потолку, нависая со всех углов, ему стало настолько страшно, что он закричал высоким дурным голосом, согласный абсолютно на всё. И потом, едва придя в себя, торопливо и старательно подписывал каждую страницу, всё, что ему подсунули; более того, тысячу раз мысленно благодарил тех, кто отволок его в камеру, позволив наконец уснуть. Ничто не подарит ему в жизни большего блаженства, чем нары «телячьего» вагона для арестантов, где он спал и спал в бесконечном приближении к Дальнему Востоку.