Миндаль цветет (Уэдсли) - страница 77

Завтра мог быть Париж, отъезд, ад – но сегодня было его.

Дора была около него, лежала в его объятиях, их губы встретились, и Доре казалось, что вся ее жизнь до того момента, когда она полюбила Пана, была только приготовлением к этому чуду поцелуя, который жег ее, бледнел и опять разгорался; она чувствовала себя вознесенной в небесные сферы, где было место только для их двух душ; ей казалось, что пережить это и вновь вернуться на землю – невозможно.

Она лежала в его руках почти без чувств, с полузакрытыми глазами, с побледневшими губами, с замирающим сердцем, а Пан, любуясь ее лицом, прекрасным, как белый цветок, смеялся и говорил ей:

– Афродита, вернись ко мне… Я хочу тебя… дорогая… говори… смотри на меня…

Он продолжал нашептывать ей нежные слова, все больше и больше разжигая пламя ее любви, а она, восхищенная, трепетала в его объятиях, как лист, сорванный весенней бурей.

Пан прижался к ее лицу горячей щекой.

– Это наш предрассветный час, час, о котором мы будем вспоминать всю жизнь.

Дора вздрогнула; в его словах ей послышалась смутная угроза. Она открыла глаза и быстро спросила:

– Вы намерены меня оставить… уехать?

Пан должен был объясниться. Он чувствовал, что момент был благоприятный.

Он быстро сказал с усмешкой, которую даже теперь не мог подавить:

– Я уже говорил вам, что Рексфорд держал себя дьявольски неприятно.

– Но ведь он не может разлучить нас? – спросила Дора. – И почему, Пан, почему Тони так суров? Он обыкновенно не бывает таким. Позвольте мне поговорить с ним; я знаю, я сумею заставить его понять.

Ирония этого положения доставила Пану миг горького удовольствия, но он тут же вспомнил, что должен привести Доре какую-нибудь основательную причину поведения Тони. Он выбрал ту, которая, по его наблюдению, всего легче задевает струны женского сердца, когда оно любит.

– Тони находит, что я слишком стар.

Он не сомневался в том впечатлении, которое произведут его слова, но такого горячего шумного протеста он не ожидал и был тронут.

– Вы стары, вы? – Дора даже рассмеялась. Ее забавляла такая жалкая критика ее кумира.

Как будто годы могли коснуться этого безупречного лица, этих густых курчавых волос, которые казались такими жесткими при солнечном свете и которые так приятно было ласкать!

– Семнадцать и… сорок, – пробормотал Пан, целуя ее.

Но она оторвалась даже от поцелуя, не в силах слушать такую ересь.

– Почти восемнадцать, мой дорогой. И если сложить наши годы и разделить пополам, получится двадцать девять, самый настоящий возраст, на котором, как говорит Джи, останавливаются все хорошенькие женщины.