Затем она вскрикнула сорванным до фальцета голосом:
— Вон моя маршрутка! — И рванулась бежать.
Он перехватил ее за руку:
— Подожди!
Понадобилось немного времени, десяток ударов сердца, чтобы гулко откатившаяся дверь маршрутки с лязгом захлопнулась. Они остались под церковной оградой поодаль от остановки, где несколько человек ждали последний троллейбус.
— Не обращай внимания на мои слова, — заговорил Генрих с ожесточением. — Много чести. Вот нам Виктор читал стихи, да? Те, что посвятил своей первой девушке. В семнадцать лет что ли там или в пятнадцать. «Что же ты жалеешь мне своей…» Извини, дуды. Оригинал ты слышала. И через неделю возлюбленная, убежденная откровенностью выражений, сдалась. Откровенность обезоруживает. Замечала?
— Нет, — механически отозвалась она.
— Как это у классика: затевать ухаживания ради нескольких приятных содроганий. Так?
— Не знаю.
— Сексуальная революция. «Что же ты жалеешь мне своей… дуды». Публика своей дуды не жалеет и чувствует себя даже польщенной. И вот на наших глазах, в течение считанных лет — мгновенно! — революция превращается в банальность. Всё. Приехали! — продолжал он, как в бреду, дергая себя за воротник мохнатой кофты, глядевшейся в полумраке, когда погасли несколько ближайших фонарей, фиолетово-черной, а не красной, какой она была совсем недавно, еще днем у подъезда Майи. — Анечка — ты великая актриса! Великая! Ты балерина, я художник — зачем мне врать? Я всегда тебя любил, любил во всех женщинах, которых знал, их было… черт его знает сколько… — Он махнул рукой. — Я любил так… по три дня, трое суток в постели. Все эти женщины… Они ступени — я по ним к тебе поднимался. И, конечно, что говорить, — продолжал он с дурным смешком, — эстетически неверно, противу регламента будет два признания в любви за один календарный день. Но что правило? Регламентированная банальность. Что такое искусство? Я скажу: искусство — это бесконечная, бесконечная и, увы, заранее проигранная борьба с банальностью.
Он посмотрел на нее, словно чего-то ждал.
Она подняла глаза. «До свидания!» — и, с места рванувшись, кинулась к подкатившему с визгом троллейбусу. Пустому, светлому внутри троллейбусу с открытыми настежь дверями. Так он и подкатил с заранее распахнутыми дверями. Она впрыгнула на ходу.
— Думай-думай! Искусство — к чему оно?! Кому это надо? — заорал, надрывая глотку, Генрих.
Дверь захлопнулась, словно водитель сторожил мгновение подхватить беглянку, и троллейбус, умопомрачительно завывая проводами — гоночный троллейбус! — помчался, развеивая собой пустоту ночи.