Я: «Как Христос велел: ни бедного, мол, ни богатого: человеческая и во всех Христос».
Мой защитник, радостно: «То-то и оно! Неповинен ты в княжестве своем и неповинен ты в низости своей»... (с некоторым подозрением:)... «А вы, барышня, не большевичка будете?» Другой: «Какая большевичка, когда у них дом свой!» Первый: «Ты не скажи, много промеж них образованного классу, – и дворяне тоже, и купцы. В большевики-то все больше господа идут». (Вглядываясь, неуверенно:) «И волоса стриженые».
Я: «Это теперь мода такая»[2].
Внезапно ввязывается, верней – взрывается – матрос:
«И все это вы, товарищи, неверно рассуждаете, бессознательный элемент. Эти-то образованные, да дворяне, да юнкеря проклятые всю Москву кровью залили! Кровососы! Сволочь!» (Ко мне:) «А вам, товарищ, совет: поменьше о Христах да дачах в Крыму вспоминать. Это время прошло».
Мой защитник, испуганно: «Да они по молодости... Да какие у них дачи, – так, должно, хибарка какая на трех ногах, вроде как у меня в деревне... (Примиряюще:) – Вот и полсапожки плохонькие»...
Об этом матросе. Непрерывная матерщина. Другие (большевик!) молчат. Я, наконец, кротко: «Почему вы так ругаетесь? Неужели вам самому приятно?»
Матрос: «А я, товарищ, не ругаюсь, – это у меня поговорка такая».
Солдаты грохочут.
Я, созерцательно: «Плохая поговорка».
Этот же матрос, у открытого окна в Орле, нежнейшим голосом: «Воздушок какой!»
Аля (4 года).
– Марина, знаешь, у Пушкина не так сказано! У него сказано:
Пушки с пристани палят,
Кораблям пристать велят.
А надо:
(После восстания)
Молитва Али во время и с времен восстания:
«Спаси, Господи, и помилуй: Марину, Сережу, Ирину, Любу, Асю, Андрюшу, офицеров и не-офицеров, русских и не-русских, французских и не-французских, раненых и не-раненых, здоровых и не-здоровых, – всех знакомых и не-знакомых».
Москва, октябрь – ноябрь 1917