…не менее, как первоначальный слепок моего безумия. Очаровательная мысль, не так ли? Да, брат, вот она, истинная плата за труды. Как там?
И будет ночь, как ночь покоя,
Как перья в ангельском крыле,
Запечатленною строкою
На остывающем челе.
Как там дальше, не помнишь? Когда-то я любил это стихотворение – давным-давно, в юности:
И вы не знаете, что будет,
И вам придет ночная весть…
Дальше не помню. Помню только, что рифма была неудачная: «смесь».
Да, брат, вновь стала многоречивой моя эпистола. А перечитывать и выправлять что-то, что-то вымарывать, вычеркивать – боюсь.
Боюсь, брат…
Стоит мне только перечесть письмо, как тут же отправится оно в печь, в огонь. И не придет к тебе, и не прочтешь ты его никогда, как не довелось тебе прочесть многого из того, что писал я только тебе и для тебя…
Июньская ночь была на переломе. В ночном небе, по едва уловимым признакам, уже предчувствовался рассвет. Ветер, налетавший с вечера резкими порывами, утих, и тишина стала ясной и хрупкой.
Именно прозрачность и хрупкость предутренней тишины, хрупкость, подобная хрупкости стекла, заставили неспящего человека в спящем доме встать от письменного стола и подойти к окну.
Человек этот был невысок ростом, сух фигурою, желт лицом. Звали человека Александр Сергеевич Грибоедов, и его знала вся Россия как автора разошедшейся некогда в списках комедии «Горе от ума». Комедии прочили бессмертие, автору – тоже. Самому ему, впрочем, никакого дела не было ни до похвал, ни до ругани; что же касается бессмертия, то и к сему щекотливому предмету он относился без любопытства. Растасканная на поговорки, словечки, размноженная по всей стране комедия давно уже стала безразлична автору, в глубине души он не считал ее ни своевременной, ни удачной. К тому же прошло невесть сколько времени.
Сжегши с вечера все бумаги, какие смог отыскать в ящиках бюро и старых сундуках, Грибоедов половину этой ночи провел у письменного стола. Он не написал ни единого слова, только сидел над чистым листом, обхватив голову руками. Перед глазами все еще стояла картина того, как огонь в камине медленно поглощает пожелтевшую бумагу, как бумага корчится и чернеет в огне, как сургучи и воск старых печатей разжижаются в кровавые капли и шипя стекают на горящие поленья. По временам ему казалось, что такой финал и есть в высшей степени закономерный и справедливый финал любых писаний, ибо – для чего писать, как не для того, чтобы стала бумага пищею древней всепоглощающей стихии?
Он сжигал старые письма и записи, черновики незаконченного и отвергнутого, полагая, что тем самым очищает свою память от сора, нанесенного за много лет. Прав ли он оказался в этой надежде – пока что и сам не знал. Во всяком случае, в доме не осталось ни единого листа бумаги – за исключением того, что лежал на столе.