Домна Платоновна горько-прегорько заплакала.
– Курьерша одна моя знакомая, – начала она, утираючи слезы, – жила в Лопатине доме, на Невском, и пристал к ней этот пленный турка Испулатка. Она за него меня и просит: «Домна Платоновна! определи, – говорит, – хоть ты его, черта, к какому-нибудь месту!» – «Куда ж, – думаю, – турку определить? Кроме как куда-нибудь арапом, никуда его не определишь» – и нашла я ему арапскую должность. Нашла, и прихожу, и говорю: «Так и так, – говорю, – иди и определяйся».
Тут они и затеяли могарычи пить, потому что он уже своей поганой веры избавился, крестился и мог вино пить.
«Не хочу я, – говорю, – ничего», ну, только, однако, выпила. Этакой уж у меня характер глупый, что всегда я попервоначалу скажу «нет», а потом выпью. Так и тут: выпила и осатанела, и у нее, у этой курьерши, легла с нею на постели.
– Ну-с?
– Ну, вот тебе и все, а нынче зашиваюсь.
– Как зашиваетесь?
– А так, что если где уж придется неминуючи ночевать, то я совсем с ногами, вроде как в мешок, и зашиваюсь. И даже так тебе скажу, что и совсем на сон свой подлый не надеясь, я даже и постоянно нынче на ночь зашиваюсь.
Домна Платоновна тяжело вздохнула и опустила свою скорбную голову.
– Вот тебе уж, кажется, и знаю петербургские обстоятельства, а однако что над собой допустила! – произнесла она после долгого раздумья, простилась и пошла к себе на Знаменскую.
Через несколько лет привелось мне свезти в одну из временных тифозных больниц одного бедняка. Сложив его на койку, я искал, кому бы его препоручить хоть на малейшую ласку и внимание.
– Старшуй, – говорят.
– Ну, попросите, – прошу, – старшэю.
Входит женщина с отцветшим лицом и отвисшими мешками щек у челюстей.
– Чем, – говорит, – батюшка, служить прикажете?
– Матушка, – восклицаю, – Домна Платоновна?
– Я, сударь, я.
– Как вы здесь?
– Бог так велел.
– Поберегите, – прошу, – моего больного.
– Как своего родного поберегу.
– Что ж ваша торговля?
– А вот моя торговля: землю продать, да небо купить. Решилась я, друг мой, своей торговли. Зайди, – шепчет, – ко мне.
Я зашел. Каморочка сырая, ни мебели, ни шторки, только койка да столик с самоваром и сундучок крашеный.
– Будем, – говорит, – чай пить.
– Нет, – отвечаю, – покорно вас благодарю, некогда.
– Ну так заходи когда другим разом. Я тебе рада, потому я разбита, друг мой, в последняя разбита.
– Что же с вами такое случилось?
– Уста мои этого рассказать не могут, и сердцу моему очень больно, и сделай милость, ты меня не спрашивай.
– И отчего, – говорю, – вы это так вдруг осунулись?