Третью ночь Кильтырой спал урывками, не отходя от ложа больного. Ему временами начинало казаться, что усилия его напрасны. Семерка то горел нестерпимым жаром, то его охватывала зябкая дрожь, и все лицо и тело покрывал холодный крупный пот. Он так скрипел зубами, что даже Пулька вскидывала голову и настораживала уши.
К утру, однако, сил у Семерки не осталось даже на стоны, и он затих Как Кильтырой ни пытался скормить ему хотя бы бульон, это сказалось невозможным. Даже пот не проступал больше на его лице, и лишь слабое биение сердца да едва угадываемый через щетину горячечный румянец щек говорили о том, что жизнь еще теплилась в израненном и изломанном болезнью теле. Кильтырой, осторожно поворачивая Семерку, постелил ему сухое тряпье, заменив окровавленную и загрязнившуюся за трое суток подстилку, и стал ждать. Больше ему пока ничего не оставалось делать Он снова, сидя у изголовья полумертвого человека, принялся напевать ему свою бесконечную колыбельную:
О-о, бай, бай,
Мои мальчишка, засыпай
Я пойду на Брянту,
Тебе рыбку принесу.
Ты вырастешь,
Станешь охотником
Или доктором
Станешь колхозу помогать…
— Что ты наделал, старик… Зачем ты это сделал?.
Голос прозвучал тихо-тихо, сипло-сипло, но для Кильтыроя он раздался все равно что внезапный выстрел в тиши, настолько свыкся с мыслью, что уже не услышит этого человека.
— Зачем ты это сделал? — повторил Семерка.
В зимовье потемнело. Струи снега хлестали по окну и крыше. Начиналась пурга.
Уже которые сутки на необозримых пространствах тайги и лесотундры хозяйничала январская пурга Всегда она бедственна для всего живого — для дерева ли, для оленя, для человека; но нынешняя словно осатанела Она не знала ни покоя, ни жалости Казалось, она вообще никогда не начиналась, а бушевала вечно и потому никогда не кончится, как будто весь мир, вся земля и созданы были для того, чтобы быть отданными ей, неуемной, холодной-холодной белой пурге.
Подполковник Паршин нервничал и уже не мог скрыть этого Он был не в состоянии сдержать своего нетерпения и более того — ярости от собственного бессилия, от того, что погода нарушила весь сравнительно стройный ход дел. Он злился, и ничего не мог поделать с собой, и поэтому злился еще больше. Раздражали его даже позывные рации, которые, впрочем, он назначил сам.
— «Каштан», «Каштан». — временами хрипело в приемнике.
— Я — «Каштан», — мгновенно отвечал штабной радист.
— Ну что у вас там? — каждый раз, выхватив микрофон, нетерпеливо спрашивал Паршин.
— «Каштан», я — «Каштан—три», я — «Каштан—три» Как слышите? Прием.