Сейчас ему снилось последнее письмо Елены, полученное им в колонии. О, это было говорящее письмо! Письмо, которое разговаривало с ним дрожащими губами жены. Он затыкал уши, отчаянно вертел головой, отворачиваясь от уже забываемого голоса и испепеляющих гневом и одновременно испуганных глаз когда-то любящей его женщины. Он кричал в эти глаза: «Довольно! Хватит! Я знаю наизусть каждую строчку, каждое слово твоего письма! Перестань! Я больше не могу! Разорви письмо! Разорви! Разорви!..»
— Разорви! Разорви! — кричал Семерка и бился головой об обнажившиеся нары.
Кильтырой одной рукой приподнял его голову, другой — подсунул под нее оленью ровдугу, заменявшую подушку, и несколько секунд удерживал Семерку, пока тот не затих.
— А-а… — выдохнул Семериков. — Это опять ты…
— Кому ж быть-то, однако?.. Ты лежи, лежи. А я подле посижу, не то ты себе башку раздолбишь.
— Черт с ней, с башкой… Пить.
Приподнявшись на правом локте, Семериков напился из протянутой ему кружки. Старик тем временем запалил трубку.
— Дай подымить, дед.
Кильтырой немного помедлил, вынул изо рта мундштук, отер его о штаны и подал Семерке, который глубоко и с нетерпением затянулся и, закашлявшись, откинулся на изголовье.
— Э-э… Однако, маленько рано тебе курить, парень.
— Надо же, рано… Чего-то еще рано… Поздно уж все, дядя. А ты — рано.
Кильтырой вдруг охнул и схватился за голову. Все эти дни она не то чтобы не болела, а, гулкая как бочка, раздражала ощущением свернувшегося в ней и дремлющего клубка, который теперь вот проснулся и распрямился, ударив в виски, и затылок, и даже в шею. Левое ухо словно проткнуло шомполом Кильтырой почувствовал, что из него опять полилось горячее
Семериков внимательно смотрел на охотника и, когда тот оторвал наконец руки от головы и уставился на испачканную левую ладонь, спросил:
— Что, больно, дядя?
Кильтырой, не ответив, поднялся с нар, полил из чайника на руку, ополоснул лицо и голову, обтерся.
— А где… Слоник? — тихо спросил Семериков. — А? Слоник где? С ним что?
— У него, однако, нигде не болит…
— То есть?
— Твоего Слоника серые загрызли.
— А как же я?.. Как я уцелел?
— Видать, бог не велел…
— Ну ты скажешь тоже: бог…
— Ну — черт.
— Вот это верней… Я вот только одного никак не пойму: зачем ты меня спас? Для чего?
— Однако больно много говоришь. Маленько молчи. Худой ты, однако. Хворь из тебя еще не вышла. Не гневи ее, не то осерчает.
— Да плевать… Мне все равно: чем хуже — тем лучше. — И помолчав, Семериков снова спросил: — Нет, ты мне скажи, зачем спас меня. Не понимаю.
— Убивать хотел, однако, — без всякой интонации сказал охотник.