Пришлось изрядно повозиться, прежде чем удалось прокопать траншею До двери. Кильтырой взмок до нитки и нр рискнул раздеться на воздухе, чтобы посидеть под кажущимся теплым солнышком и спокойно покурить. Одежду он скинул, как только вошел в зимовье. Подвесил исподнее на печной веревке, трижды вытерся досуха и затем переоделся в сменную пару белья.
Внутренность избы освещалась печным огнем и керосинкой. Окно было засыпано снегом полностью. «Передохну маленько и отрою», — решил Кильтырой. Но передохнуть не дал Семерка, которого вдруг стало рвать, и старик поспешил ему на помощь.
— Что ты улыбаешься? — совсем беззлобно спросил Семериков, когда приступ прошел и Кильтырой вытер его и напоил. — Отравить меня хотел?
— Зачем травить?
Кильтырой был доволен: то, что Семерку вырвало, говорило о том, что его лекарство наконец подействовало. Последние три дня он давал больному пить самое ценное свое снадобье. Названия его охотник не знал, но хорошо, еще в молодости, усвоил рецепт, хранившийся в памяти рода. Надо было убить осенью взрослого тарбагана, натопить из него миску чистого жира, настоять этот жир на желчном пузыре того же животного и на горсти синих цветков, вырастающих в июле и корни которого любит тарбаган… Две бутылки этой смеси было припрятано Кильтыроем в зимовье. Одну из них он начисто споил Семерке, который сейчас, как и велит тарбаганья настойка, должен очень захотеть есть.
— Вот черт! — выругался Семериков.
— Пошто черта поминаешь? — равнодушным тоном спросил Кильтырой.
— Глупость какая-то получается. Подыхаю, а жрать вдруг захотел, как собака.
При слове «собака» Пулька, лежавшая у порога, подняла голову и, навострив уши, наклонила ее набок.
Накормив Семерикова, держа ему миску, — тот впервые ел сам, обжигаясь, расплескивая дрожащей рукой похлебку, — Кильтырой пошел отрывать окно. Пулька с визгом вылетела вслед за ним на воздух.
Сморенный сытой едой, Семериков уснул.
Сон его не был, однако, спокойным. Все дни и ночи, пока Семериков находился между жизнью и смертью, его преследовали кошмары. Когда он приходил в себя, удивлялся тому лишь, что во сне или в бреду эти жуткие видения пугали его, приводили в ужас, хотя мало чем отличались от той правды, от той яви, что составляли его жизнь. Вот и сейчас, стоило уснуть, как воскресли в цвете и звуке, зашевелились осязаемые картины воспоминаний. Он, как это бывает в такие моменты со всеми, силился проснуться, отогнать от себя видения. И не мог. Не получалось. И его мучения длились, как ему казалось, бесконечно, словно издеваясь над его сопротивляющимся такому насилию разумом, над уставшей, больной душой, над едва живой плотью. Самым странным было то, что он действительно чувствовал: все происходящее — сон. Он был участником всего, находясь внутри событий и в то же время наблюдая себя как бы со стороны. Часто одни и те же образы, эпизоды, лица повторялись, повторялись, повторялись… И так без конца. И все это становилось таким невыносимым, что Семериков желал себе смерти. И когда он по-настоящему очнулся в первый раз после беспамятства, переход из полунебытия в реальный мир поразил и расстроил его. Тогда-то он и произнес, увидя Кильтыроя: «Что ты наделал, старик… Зачем ты это сделал?»