Венгерский господин выбросил десять раз по десять пальцев — за сто, мол. Татарин скривился — маловато. Тот повысил цену, повторив свой жест — двести. На это вложил татарин конец веревки ему в руку — ладно, мол, сгодится.
Пришел мой черед, мне он тоже сунул под нос ладонь с золотой монетой: сколько за тебя пришлют? Я замотал головой — ничего. У глупых татар такое мотание головой означает — согласен. Повеселел наш владелец и опять мне руку с монетой тычет: сколько?
Плюнул я ему в руку — иначе как ответишь? Понял он, спрятал золотую монету, вытащил серебряную. Плюнул я и на нее. Порылся татарин в мешке, достал большой медный грош — сколько этих за свою голову дашь? Смотрю на него равнодушно; взял он мою руку в свою и начал загибать пальцы, пытаясь втолковать мне цифровую науку. Тут я просунул большой палец между средним и указательным и вполне точно дал понять, что от меня и ржавого геллера не дождешься.
Резко хлестнула нагайка по моей спине.
Татарская конница собралась быстро и повернула обратно, откуда пришла, в татарскую свою страну.
Моего прежнего хозяина и меня новый хозяин гнал связанными перед собой.
Охая да вздыхая, помянул я слова моей бедной бабушки: кто Иисуса порочит, тому еще при жизни суждено ослом заделаться.
Воссияла ее правота. Около полудня швырнул мне татарский господин сухих стручков, что у нас в доме ослы жрали, — вот тебе и обед, и ужин. Нет, татарину, в отличие от прежнего моего хозяина, не приходилось запихивать в меня оставшуюся еду черенком ложки.
Еще пуще убедился я в мудрости бабушкиной поговорки, когда мадьяр на пятый день стал жаловаться — ноги у него стерты и не может он дальше идти. Да и то правда: комплекции он был внушительной, а на своих двоих странствовать не привык. Татарский мой властитель ужаснулся от мысли потерять богатого пленника, то бишь двести золотых выкупа. Он слез с коня, ощупал ноги драгоценного мадьяра, крепко выругался и показал — садись, давай в седло.
Ах, какой сердобольный татарин!
Подошел он затем ко мне, пощупал икры и лодыжки, и я возликовал — может, и меня на свою лошадь посадить хочет. Но совсем другое удумал татарин: выбрал он меня, так сказать, эрзац-лошадью; не успел я сообразить что к чему, как он уже уселся мне верхом на шею, скрестил ноги у меня на груди и за вихор мой придерживался.
Пришлось тащить окаянного на своем горбу. По счастью, был он малый хлипкий, весом с тяжелый ранец — ноша для солдата привычная. Слава богу, что не догадался посадить на меня венгерского страдальца.
А тому шутка по вкусу пришлась — всякому нравится пошутить за чужой счет. Сперва он высмеял меня, угадав по моим гримасам и стиснутым рукам, с какой бы радостью я помолился, если бы только знал кому. Но затем насупился и очень неодобрительно на меня поглядывал сверху. Не к лицу, говорит, молиться, когда имеешь дело с врагом. Тут только проклятия уместны. Сам-то он был большой мастак по этой части. Он столько раз повторял при мне ужасающую формулу проклятья, что до сих пор ее забыть не могу. На головоломном венгерском языке она звучала так: «Tarka kutya tarka magasra kutyorodott kacskaringós farka!»