— Мы будем делать смерть.
А одна не смеется. Она татарка. Ее как-то зовут. Фадиля? Фазиля? Фатиха? Да брось врать-то, Лена ее звали, Таня или Оля, я не помню. Допустим, Катя.
Катя топает ногами и орет на нас: «Сволочи!»
Он не слушает Катю. Он знает и уже всем сказал, что она — «дырка», «татарка» и «косиха». Он ворошит в костре шлангом от душа и говорит:
— Мы делаем смерть.
А я отнимаю у него шланг и ору, как Катя, и, конечно, как всегда путаю слова, у меня получается:
— Не стронь! Не стронь!
Он дразнится, слюняво тпрукает губами:
— Строну! Строну!
Потом мы сидим на чердаке. Выше пятого этажа, на последней лестничной площадке, где стоит консервная банка с окурками и миски с присохшей кошачьей едой. У меня болит копчик (дали с ноги), руки по локоть в саже и мохнаточьем соке. У Кати ничего. Ей только юбку задрали и все увидели желтые трусы.
— Он сделал смерть, и теперь придут мийвицы, и мы все будем мийвицами. — говорит Катя.
Последнее слово она говорит гнусаво, с растяжкой, гундосит, как в насморочную ноздрю. Получается противнее, чем "мертвецы".
— Мийвицы хуже. Это — мертвые мертвецы. Есть живые мертвецы, но их не бывает, а «мийвицы» — они живыми никогда не были. Он козел, он сделал смерть.
На чердаке горячо, выше только голуби, антенны, трубы, раскаленная жесть скатов.
Смерть я знаю. Это когда к подъезду выносят две табуретки. Табуретки потом выбрасывают на помойку вместе с обделанным матрасом, постельным бельем и серыми обмылками. Около табуреток ставят "на попа" крышку, она, эта прямоугольная крышка, как дверь. Она не страшная, обита первомайским дешевым кумачиком, а по краям — черные капроновые ленты, оборочки, как на конфетной коробке (маме такую дарили, с немецким шоколадом коробку). Крышку ставят, чтобы все поняли — в подъезде смерть. А то, от чего крышка — стоит в квартире, и в н е м лежит тот, кто умер. И ждет, когда приедет желтый автобус с Ваганькова. Тот, кто умер, он, как мохнатка. Никто не знает толком, что с ним делать.
— Давай прекратим смерть — говорит Катя.
Я сделал все, как она сказала. Все очень просто, вот что надо делать, чтобы прекратить смерть: надо один день прожить быстрее, чем другие люди. Не сидеть, не лежать, а все время ходить, прыгать, руками махать, бегать, хоть на месте, но быть быстрее других. Лучше бегать. А еще взять мелок и везде, где скажет Катя нарисовать знак бесконечности. Это такая протяжная восьмерка на боку, волшебный узелок, крепче, чем слово всегда.
Мы бежим. Люди на работе. В переулках, на бульваре, у прудов — пусто. Старухи шаркают в магазин «стекляшку». Мы бежим по белому асфальту. Нет времени пить, думать, спать. Катя бежит быстрее, мы живем быстрее Пресни. Граненые окна, деревенский дощатый забор стройки, рабочие «спальни» ткацкой фабрики, Большой Трехгорный, дом шесть, старый восьмигранный дом, с железными сваями или шпалами, подпирающими балкон, как ладонь — подбородок. Катя кивает на бегу, я подавился вдохом и наспех намазюкал знак бесконечности на углу дома. Арочные двери, желтая церковь Предтечи(знак бесконечности), ладан пахнет урюком, нищий просит мелочь в обувную коробку, сколы битого бутылочного стекла, подсолнухи "золотые шары" школа для олигофренов, поливальные машины — пыльной водой по ногам, Нововаганьковский, Предтеченский, Рочдельская. Дальше — не помню, какой-то мостик, (знак), ворота Ваганьковского кладбища (знак, знак, знак), погребной с капустной подвонинкой, как на овощебазе, холод сквозного подъезда (два знака), где на нас наорали, но ничего не сделали, потому что в тот день мы жили быстрее их.