Человек с аккордеоном (Макаров) - страница 140

— Тут у вас ошибка, — безразлично заметил Соколовский Хоккеисту, — я имею в виду наколку на руке. Как это у вас тут написано? «Столько раз бывают в жизни встречи». Так вот, на самом деле нужно «только раз», понимаете, «только раз бывают в жизни встречи, только раз судьбою рвется нить». Одна буква меняет смысл.

— Чево ты нам мозги пудришь? — завелся фиксатый. — Седой, чево он, гад, пудрит нам мозги?

— Погоди, Граф, заткнись, — перебил его властно сумрачный, красиво подстриженный человек, сидевший в центре стола. Саня сразу понял, что это и есть тот самый Червонец, о котором в окрестности ходило столько легенд и слухов. Он даже удивился тому, что не почувствовал от своего открытия какого-нибудь особого, дополнительного страха, а бояться было чего, он почувствовал только ненависть, приступ ненависти, когда щеки горят, и холодеют руки, и становится почти весело.

Червонец смотрел прямо, но казалось, что исподлобья, так уж глубоко были посажены у него глаза.

— Одна буква смысл меняет, так, значит, говоришь? А какой же это смысл, а, скажи, пожалуйста, не темни, загадки не загадывай. — Саня чувствовал, что спокойствие Червонца временное, показное, что сейчас он взорвется и забьется в театральной блатной истерике почище этого паршивого фиксатого Графа. — Так в чем же смысл? Объясните мне, научные работники, отличники, ученики музыкальной школы! Что ж вы молчите, козлы, брезгуете, или нечего вам сказать. А вы подумайте, народ с вами говорит, поняли — нет, простой народ. Это вам, фраера, не на папиных машинах ездить, не в «Метрополе» с чувихами сидеть. Нас на понт не возьмешь…

— Это кто же будет наш папа? — вновь удивляясь своему хладнокровию, спросил Саня. — Может быть, председатель здешний? Странные у него машины, с цементом. Немного пыльно. А вы, значит, народ? Все семеро. Соль земли. Гордость России. Особенно когда очкариков по переулкам лупите, шапки у ребят да сумки у баб отнимаете? — Он давно знал, что говорить правду в глаза, говорить, несмотря ни на что, преодолев страх и расчет, удовольствие необыкновенное, радость, не сравнимая ни с чем. В то же самое время он сознавал, что прерываться нельзя, — тогда привет, тогда эта бражка очухается, придет в себя, и тут уж совершенно неизвестно, чем все это закончится. — Я же знаю вашу психологию. Вы не можете видеть, как люди свое дело делают. Вы обязательно это дело оборжать должны, плюнуть в него, харкнуть. Раз унизили человека, значит, сами возвысились. Значит, все вокруг дерьмо, работяги, скот бессловесный, только вы одни — короли. Народ! Я помню, как после войны такие, как вы, на рынках народ обирали — мать придет ребятам сахару купить, а вы ей брусок деревянный подсунете или же инвалида в железку обыграете, ему и так жрать нечего, а вы чувствуете, что у него душа горит, и обдираете до последнего, до унижения, до того, пока он самого себя не забудет. А мы что ж, мы «фраера», потому что, пока вы в подворотнях глотничали, мы учились, металлолом собирали, телеграммы разносили, чтобы в Ленинград хоть в тамбуре съездить. Мы на катке в очереди стояли с шести утра, а вы кодлой перли прямо к входу и гордились, что вас все боятся, потому что вы убить можете, наколоть, голову коньками рассечь. А еще ваша «народность» в том состояла, что напильники вы в карманах носили. Трехгранные, как штыки. Таким напильником трех человек проткнуть можно, а если в случае чего милиция прихватит, все в порядке, инструмент домой несу, слесарь по металлу, а не урка.