— Вы за мной? — спросила она, ничуть не стесняясь того, что Саня застал ее в момент неподдельного переживания. — Я смотрела на закат, у вас тут замечательные места.
— Замечательные, — подтвердил Саня, — нестеровская заповедная Россия.
Что было потом, он плохо разбирал. Все тосты, шутки, хохмы, анекдоты, пикировки, душевные излияния слились для него в один непрестанный звук, на который, как на шум моря, не обращаешь никакого внимания и который тем не менее подспудно доставляет неизъяснимое удовольствие, сообщая душе состояние невесомости и блаженного парения. Саня и сам что-то говорил, не отдавая себе отчета что, собственно сознавая только, что хорошо говорит — остроумно, в жилу, в листа, и замечая, что после его слов Наташа улыбается. От этого он сам себе казался всесильным магом и волшебником, в самом деле, разве это не волшебство — всего лишь несколькими словами вызвать такое чудо, как ее улыбка.
А потом настала очередь Соколовского. Он знал, что его звездный час непременно настанет, и потому вопреки собственной натуре не мельтешился, не волновался, сидел, благостный и одухотворенный, прекрасно сознающий, что, сколько бы его друзья ни блистали юмором и сарказмом, все равно настанет минута сладкой сердечной слабости, пусть хмельной, но от того тем более томительной, наступит момент, когда остро, нестерпимо, сильнее, чем вина и смеха, захочется лирики — волнения и песен.
И вот он взял гитару, и сделался еще более сосредоточен и одухотворен, и стало заметно, что маленькие его кисти красивы и легки и что под глазами у него — никто ведь раньше и внимания не обращал — скорбные изысканные тени. И так он шел гитаре, и так гитара ему шла, что шестирублевая, обшарпанная, культтоварная, она выглядела теперь дорогим, уникальным инструментом. Голос гитары и впрямь был неповторим: низок, страстен, иногда он будто срывался и звучал по-уличному крикливо, занозисто, но по-прежнему искренне и щемяще.
Соколовский пел старые романсы, шансонетки начала века, под которые влюблялись и мечтали застрелиться прапорщики и гимназисты, он пел куплеты, которыми улица отводила душу еще до изобретения телевидения и магнитофонов, и сам свято верил в эти минуты и в догорающие камины, и в запах тающего мартовского снега, и в боль разлук, и в освежающую силу страданий, которые, быть может, и составляют единственно непреходящую ценность любви, потому что помнятся дольше любых восторгов, побед и обладании.
Саня смотрел на Наташу, и его обман больше не представлялся ему таким уж вероломным и злонамеренным. Ну хорошо, что, в конце концов, из того, что она не застала здесь Мишу Разинского, у которого красивое лицо манекена и красная кулацкая шея? Она застала других — и узнала их немного — Отца, Алика, Соколовского, не самых заурядных людей на свете, не самых скучных и не самых бездарных. Такие вечера, как сегодняшний, не проходят бесследно, потому что, что же может быть на свете дороже симпатий, возникших так сразу, так естественно и просто? И потом, разве может улыбка, от которой счастье делается таким конкретным, ощутимым понятием, оказаться всего-навсего знаком вежливости, приметой хорошего воспитания?