Скрипнуло окошечко на двери, принесли ужин. Евгений получил свою порцию из рук неразговорчивого человека, поблагодарил и тут же, не дожидаясь, пока уйдет охранник, загремел алюминиевой ложкой. Тот, удивленный неожиданным аппетитом подопечного, постоял немного и, прежде чем уйти, сказал:
— Свободу учуял?
— Да, знаете ли, меня скоро отпустят, — с нескрываемой надеждой ответил Шнитке.
— Ну, ну, — только и ответил неуполномоченным тоном охранник.
Когда в миске почти ничего не осталось, Евгений допил остатки, тщательно вылизал алюминиевое дно, лег окончательно на кушетку и крепко заснул животным сном.
В пятой палате Эксгуматора высшего класса в белоснежной постели, одетый в розовый фирменный халат, лежал землянин. Рядом сидел человек, крупный, толстый, красивый, и держал в руках свернутый из газеты кулечек, то и дело подставляя его под падающий с сигареты больного пепел.
— Ты, товарищ Петрович, ни хрена еще не понимаешь, — говорил Феофан. — Вот здесь написано: «ТРАГИЧЕСКИ ПОГИБЛИ». Ты думаешь, это для читателей написано? Черта с два. Это написано с задней мыслью для потомков, вдруг таковые будут иметь место. Ах, паскудники! — Феофан залез свободной рукой за спину и ожесточенно начал чесаться. — Я, честно говоря, не верил. «Готовятся испытания», ля-ля, тра-ля-ля. Приготовились, собаки, дооживлялись, сукины дети. Ах ты, ну-ты, — Феофан матерно выругался. — Но каков народ, Петрович! Стадо баранов, дикий город, не Центрай, а райцентр какой-то. Посмотри, эта паскуда приват-министр тридцать семь процентов на выборах набрал. Скажи, как такое могло случиться? Вот ты, ты хочешь умереть снова, а? То-то же, всякая живая тварь, — даже, я думаю, мертвая, — жить желает, тем более вечно. Ты вспомни сам — когда помираешь, до чего скучно становится, свет не мил, так, думаешь, взял бы и врезал кому-нибудь по роже из ближайших, кто рядышком, до кого еще дотянуться рукой можно и кто еще жить остается. Это же последнее состояние, потому как в самый смертельный момент ни одна душа тебе не позавидует, понимаешь, Петрович, ни одна на всем белом свете. Конечно, кроме самоубийц, — то народ дошлый… — Феофан вдруг опомнился: — Ой, прости, Петрович, но скажи сам, неужто в самый последний мельчайший моментик, у самой-самой черты, в миллиметрике, когда уже под ногами нет опоры, но ты болтаешься еще живым грузом, неужели не промелькнула мыслишка подленькая, а? Такая маленькая-маленькая щелочка осталась, оттуда полосочка светлая, а с ней еле живые звуки еще проступают, — скажи, в этот самый момент неужто не захотелось ногу в щель просунуть, чтобы дверь окончательно не прикрылась, а? Молчи, молчи, знаю. Нагляделся я уже на висельников, на самоубийц, очень, говорят, обратно хочется, просто до слез. Но слезы уже не идут, вот оттого у них всегда такие глаза выпученные. А не дай бог, в этот момент придет толковая мыслишка, главная, спасительная как бы, в мозгу-то еще, знаешь, — Феофан потрогал загорелый череп, — разные процессы биологические идут. Да, так вот, многие говорят, что там в последний момент приходит экстремальная мыслишка и тебе становится все ясно. Понимаешь, в каком смысле все? В смысле выхода, в смысле открытия новых горизонтов жизни, но поздно, и тут самая трагедия и наступает, хана! Нетерпимая это вещь необратимы процессы, Петрович. Так что не уговаривай меня, не поверю.