— Кис-кис-кис, — сказал Донейко, маня меня пальцем. — Сапожки на ножки — и топ, топ, топ.
Я ничего не понимал, да, по совести говоря, всё было мне безразлично. Как я себе сейчас представляю, удивительно глупый был у меня вид.
— Вставай, — сказал Мацейс, — приходится идти на вахту. — И он расхохотался весело и беззлобно, как человек, хорошо состривший. И все, стоявшие в дверях, тоже смеялись, и только я никак не мог понять, что, собственно говоря, случилось смешного.
— Сто вы, с ума сосли, — заговорил засольщик без четырех передних зубов, — помоць ему надо. Парниска посевелиться не мозет, а вы сутки сутите. — И он решительно двинулся ко мне. Равнодушно я смотрел, как засольщик и Донейко натягивали мне сапоги, а Свистунов в это время спокойным, дружеским голосом объяснял:
— Видишь ли, это уж правило такое, как бы обычай. Если кого море бьет, — пожалуйста, ложись, отлеживайся. Никто тебе слова не скажет. Но только тогда ничего не ешь. А если что скушал, хоть хлеба кусочек, — значит, шалишь, пожалуйте на работу. Так и с тобой. Хотя, конечно, тебе бы следовало дать отлежаться, но раз уж такой обычай — тут ничего не сделаешь. Придется идти на вахту! Если бы не обычай, так что ж, лежи себе. А уж раз обычай…
— Салис, цорт, — подтвердил засольщик, — ницего не пописес, — и, хлопнув меня по плечу, добавил: — готово.
Меня подняли под руки. Бережно, как будто я был дряхлой, почтенной старушкой, по трапу подняли на палубу. Свежий ветер подул мне в лицо. Волна разбилась о борт, и холодные брызги заставили меня поежиться. И в это же время ударили склянки. Началась моя вахта.
Об этой вахте, равно как и о нескольких последующих, у меня сохранилось очень туманное воспоминание. Донейко и Свистунов провели меня в сушилку и надели на меня проолифленные штаны, которые, я теперь знаю, называются буксы, проолифленную куртку — рокон — и широкополую проолифленную шляпу — зюйдвестку. Я подчинялся всему безропотно, я просто не соображал, что именно со мной происходит. Потом меня снова вытащили на палубу. Холодный ветер бросил каждому в лицо по горсти брызг, море было черносерое. Белые барашки курчавились далеко, до самого горизонта. Нос тральщика то поднимался вверх, то, с шумом расплескивая воду, опускался. И каждый раз, когда он опускался, за бортом вырастала темная большая волна. Она заглядывала через борт, как любопытный морской зверь, и бросалась на палубу с шумом и плеском. Она окатывала матросов и рыбу, волочила по палубе рыбьи внутренности и головы и, когда нос тральщика снова шел вверх, пригибалась к палубе и начинала искать выхода, как зверь, напуганный и укрощенный.