«По данным метеостанции, — заметил Коваль, — ливень продолжался с двух до четырех, а не с трех до пяти».
Художник пожал плечами:
«Возможно, я ошибся… Если девушка так хорошо помнит… И метеостанция… Наверно, я перепутал секундную стрелку с часовой. На моих часах все стрелки похожи. А ведро, кружка — это правда… Проснувшись и собираясь готовить обед, я действительно мыл руки…»
«По данным экспертизы, — произнес Тищенко, не сводя с Сосновского пристального взгляда, — Нина Петрова была убита около двух часов дня. Как раз перед самым дождем».
Сосновский вскочил.
«Нет! Нет! — закричал он. — Вы не имеете права подозревать!»
Девушка, только теперь понявшая, о чем идет речь, стала белая как полотно и испуганно смотрела на художника. Тищенко предложил ей оставить для проверки свои часы.
«Я проверю точность и ее, и ваших часов, — сказал он Сосновскому, — но, мне кажется, лучше будет, если вы обо всем расскажете сами. Это в ваших интересах».
Наступил тот момент следствия, когда кропотливый анализ обстоятельств и фактов уже подготовил почву для логических обобщений и выводов. В это время доказательства начинают убеждать следователя, что перед ним не просто подозреваемый, а преступник, и предположение об этом, состоявшее из отдельных деталей, постепенно становится уверенностью.
Тайная страсть Сосновского к Нине, определенная психологическая допустимость попытки изнасилования, а затем убийство именно на том месте, где художник пережил столько острых и сладостных минут, свободно любуясь недоступной для него женщиной; умелая операция с золотыми коронками бывшего студента фельдшерского училища; попытка скрыть, что в два пятнадцать он был уже дома и отмывал руки, и, главное, орудие убийства — окровавленный молоток художника, найденный под трупом, — все это создавало полную картину преступления.
Страшная догадка, возникшая у Коваля так же, как у Тищенко, когда они впервые рассматривали на даче Петровых картину «В лесу», и тогда отброшенная подполковником, находила подтверждение.
Привыкший иметь дело с преступниками, подполковник Коваль сохранял веру в человека, хорошо понимая, что работает для человека, во имя человека, в том числе — и во имя того, который находится под подозрением. Лишь в отдельных необъяснимых случаях казалось ему, что он эту веру теряет. И тогда ему приходилось прилагать усилия, чтобы восстановить душевное равновесие, и все это время он чувствовал себя больным и опустошенным, словно сам был виноват в том, что в человеке пробудился зверь. Такое именно состояние появилось у Коваля и на этот раз, когда вроде бы начала подтверждаться версия, объясняющая преступление художника утонченным садизмом.