А небо катило тучи, тянуло ветром холодным, северным, гнало птичьи стаи к перелету, грозилось дождем пролиться, зимой на землю опуститься. Недолго ждать уже, день ото дня темноты прибавляется, света убавляется, день ото дня холоднее да неуютнее, и оттого дивно, что именно сейчас, на закате лета да недолгом, радужном разгуле осени, Никита Мэчган полюбил под ветлою читать. Придет, сядет с очередною книгою – а в доме тишком да шепотом переговаривались, что книги у барина все как одна зачарованные, едва ли не самим Антихристом писанные, – и листает странички, палец слюнявя. А то и забросит читать, повернется к обрыву да глядит на озеро, точно ждет кого-то. И что дивно: ветла егоная уже и не к воде – к хозяину тянется, набок кривится. И будто бы шелестит, нашептывает нечто тайное, иным людям недозволенное.
Может, беды в том и не было, у людей-то разные причуды случаются, а Мэчган человек спокойный, рассудительный, к людям больше с добротою да ласкою, но его ежедневные, даже в дождь и по заморозкам первым, бдения сильно барыне не по вкусу пришлись.
– Ревнует, – понимающе переглядывались бабы в доме, нимало не смущаясь, что ревновала Луиза к дереву.
– От безделья бесится, – говорили мужики, стараясь Луизу стороной обходить.
– Стервозина! – ревела Фанька, подбитый глаз рукою прикрывая. Снова ей, барыниной горничной, больше прочих перепало, добре, что хоть без розог обошлось. – Чтоб она сдохла! Сдохла!
– Замолкни! – Иван отвесил затрещину и, спохватившись, добавил: – Услышит еще.
Фанька на оплеуху не обиделась, прижалась, припала полной грудью к спине и, ткнувшись мокрым носом в ухо, зашептала:
– Правильно! Правильно Никита Данилыч делает! Лучше дерево любить, чем тварь этакую! Изведу! К Хромоножке пойду, зелье выпрошу, в ногах валяться стану, чтоб помогла только!
– Чего ты хочешь?
Иваново сердце замерло, тревожно, беду предчувствуя.
– Хочу? Хочу чтоб у нее волосья повылазили, чтоб рожа струпьями пошла, чтоб глаза загноились, губы сгнили...
Эту затрещину Иван в полную силу отвесил, по физии Фанькиной наглой, по рту ее болтливому, жабьему, по носу красному и веснушками побитому.
Дура! Что говорит? Да как только смеет!
Предупредить надо и... и еще раз поглядеть на круглое, пудрой забеленное личико, на глаза синющие, васильковые, на бровки тоненькие, угольками подведенные. Глядишь, и посмотрит ласково, и улыбнется, и ручку, в перчатке шелковой запрятанную, протянет, позволив губами коснуться.
Зажмурился Иван, чудо этакое представляя, и даже больше, о том, о чем прежде и помыслить не смел, а Фанька-тварь вывернулась угрем и, отбежав, на весь дом крикнула: