Достоевский и Апокалипсис (Карякин) - страница 388

Гений, гениальный художник — просто напоминание нам о нашей сущности. Поэтому мы на это, каждый по-своему, и откликаемся.

Путь Гойи… Праздник в Сан-Исидро… Его шпалеры, девушка с зонтиком… Свет, солнце, радость. И вдруг потом — омуты, омуты, омуты… В омутах жуткая сила, почти непреодолимая: и нужно, и хочется дойти до дна, но чтобы — оттолкнувшись от дна — снова всплыть и взлететь…

Господи, как это похоже на Пушкина, как он начинал, через что прошел, как себя одолевал, в каких омутах побывал и как все-таки закончил… («Сеятель», «Пророк», «Пустые небеса», «Странник»…)

Но ведь то же самое, то же самое — и у Достоевского…

Идеалы… Они же — иллюзии… Они же прах. Мордой об землю… Омут. А что дальше?

Я и говорю о том, что каждый человек — а гений стократно, тысячекратно сильнее, честнее, совестливее и выразительнее — проходит через это.

Все искусство во всех его «подразделениях» — это и есть гениальный художественный оркестр — для каждого, чтобы наконец каждый из нас, из них, понял — мое исполнение, мое нахождение себя — при помощи этого оркестра, благодаря ему и в его радостном и благословенном сопровождении.

Продолжаю универсализировать насчет «художества», насчет художника: человек родился как художник.

Человек — художник.

Художник — человек.

Цельность. Нерасчлененность. Единство, пусть еще не дифференцированное…

Искусство собирает человека, выявляет человека в человеке, делает каждого из нас на какую-то секунду или минуту нашей жизни гармоничной частицей единого целого.

Все это и весело (без этого нельзя), и жутко грустно (и без этого тоже нельзя): так называемое разделение труда.

Собрать может только — реально — одно: угроза всеобщей смерти.

А кто более предуготовлен «поймать» нас на этом?

Только — религия и искусство, искусство и религия.

Друзья Достоевского

Страшная беда всех писателей русских, да и вообще русских людей после Пушкина, в том, что у них стало исчезать чувство дружбы. Дружба сильнее, важнее и труднее — любви. Ни в ком это чувство так не воплощено было, как в Пушкине. Ни у кого после него, из писателей русских, чувства этого не было, но никто, пожалуй, так остро, больно и скрыто не ощущал и не выражал этого, как Достоевский. Не было у него своего Дельвига, своего Горчакова, своего Пущина. О, как он мечтал о них.

Убежден, что это все было у него, как все главное, втайне, скрыто. А иногда прорывалось вдруг невероятными протуберанцами: речь Алеши у «Илюшиного камня», в «Сне смешного человека» и — буквальным взрывом — в Речи о Пушкине.

Друзья Достоевского? Друзья — в «аттическом», древнегреческом смысле. Кто? Шидловский, Страхов, Яновский, Врангель? Майков? Конечно. Страхов — предал.