Рассказы о Ваське Егорове (Погодин) - страница 28

— У вас пиво, ребята?

В кухне, а проходить нужно было через кухню, стоял Манин отец — курил.

Васька распечатал бутылку кухонным ножом. Манин отец поставил на стол стаканы.

— Ей плохо, — сказал Оноре.

— Я понял.

— Ей хуже, чем вы думаете.

— Забеременела?

Оноре скривился, будто споткнулся о неожиданный острый камень больной ногой. Васька покраснел, губы его расползлись в дурацкой улыбке.

— Не знаю, — сказал. — Думаю, сейчас ей нужен тазик и много воды.

Наверное, они выглядели идиотами. Манин отец засмеялся, прикрыл губы и нос стаканом.

Васька и Оноре стали за что-то извиняться, толкаясь и торопясь. Манин отец попрощался с ними:

— Счастливо, славяне.

Они шумно сбежали по вонючей лестнице. Маня говорила, что квартира у них деленная: передняя часть с парадным входом досталась старшему брату отца — строевому моряку.

Темный двор, заставленный поленницами, был похож на пакгауз в чистилище: стены в темноте растворились — окна висели рядами, как светящиеся пакеты с душами, приготовленными для отправки в рай. Казалось, они сейчас дрогнут и вознесутся один за другим слева направо с нежными звуками неземной радости.

Где-то под крышей захрипело, зашипело, загрохотало, и во двор медной лентой полезло танго "Утомленное солнце".

Васька сплюнул. Сказал:

— Так бы и врезал по губам.

— Кому?

— Мане, кому же? Выворачивается перед отцом. В Павловск, видите ли, на мамочкину могилку плакать ездит. Отрастила задницу, безутешная. Наверно, и мать у нее была истеричка. Ты мне скажи — что на нее накатило?

Оноре заострился профилем, но тут же отмяк.

— Я с нею дружу. Ты с нею дружишь. А матрос один молодой полюбил ее горячо. Она забеременела. И он привез ей мешок картошки: мол, хочешь — сама ешь, хочешь — продай и сделай аборт. Мы, говорит, матросы, всегда можем войти в положение.

Васька захохотал сухо — так собаки кашляют.

— Ты-то откуда знаешь?

— Я живу в одном доме с ее двоюродной сестрой. Тоже дружим.

Вышли на набережную Фонтанки. Трамваи шли по Аничкову мосту, потрескивали искрами, как будто небо было быстровращающимся наждаком и они затачивали на нем свои дуги.

— С Маней я столкнулся здесь, у моста. Она перелезала через перила. Кусалась. И царапалась тоже. Синяк мне под глаз поставила — мол, имеется у человека свобода воли и подите вон, будьте любезны. И не мешайте человеку топиться там, где ему приятно. Выяснилось заодно, что когда-то в детстве мы были знакомы. Как она хохотала... Моей маме нравилось водить меня в гости к образованным людям. В гостях я читал собственные стихотворения. Тогда мода на вундеркиндов была — рука на отлете, костюмчик бархатный с бантом, перламутровые пуговички, белые чулки и лаковые туфли. Маня чуть не задохнулась, когда все это вспомнила. Белые чулки, ты только представь себе. Я читал стихи об Икаре. Я говорил, что Икар был маленьким мальчиком. Ведь только молодым отцам придет в голову мастерить крылья. Тут все дело в отцах. Меня Маршаку показывали. Хвалил. — Оноре провел ладонью по влажным перилам, потом влажными ладонями провел по лицу. — Теперь Маня в тепле. Теперь за нею ухаживают. Теперь ее и взаправду будут любить. Я думаю, мать не любила ее. Так, обнимала, целовала, говорила: "Мы, доченька, одни в целом свете". Но под этим "мы" подразумевала только себя. Тебе приходилось чувствовать это самое "мы"? Как миллион сердец, и так жарко...