В кабинет на цыпочках вошел Попов; прокравшись к столу, сел рядом с Семакиным. Посмотрел на него: ну как? Тот качнул головой: давай!
— Будем знакомиться, Пеклеванов, — произнес Попов. — Я буду вести следствие по делу об умышленном убийстве с отягчающими обстоятельствами. Теперь я должен допросить вас в качестве подозреваемого. Желаете давать показания? Возьмите стул, сядьте.
Пеклеванов сел, весь как-то обвис на стуле. Молчал, глядя в пол. Семакин переглянулся со следователем, и — вкрадчиво:
— А зачем ему молчать? Ну куда ж ему деться-то, ну куда, ведь против фактов он не попрет. Ему теперь одна надежда: только на полное признание, иначе совсем труба дело. Чего молчишь? Уснул, что ли?
Пеклеванов встрепенулся, поднял глаза.
Показания подозреваемого Пеклеванова
— Да. Обложили. Угораздило меня две эти мелочи упустить — лопату не обтер, да шофера, собаку, не прирезал. А хотел ведь! Только дунул он от меня: почуял что-то, видать. Всегда наш брат на таких пустяках сыплется. Как вы меня нашли? Ну, это я подумаю, теперь время будет. Ладно, попутали, темнить не буду. Вам с какого времени рассказывать начинать?
— С вашей встречи с Геннадием Трушниковым, — сказал Попов.
Пеклеванов сморщился.
— Вот вы куда добрались. Ну, если так… В шестьдесят четвертом году дали мне девять лет — кассира мы группой хотели снять. Это уж вторая ходка у меня была: первый раз я по малолетке за кражу сидел. Отправили в колонию, где я с паханом встретился. Он мне с самого начала был интересный. Сильно я к нему приглядывался: не часто теперь и там таких-то встретить можно. Так, чтобы по крупному сорвал, и — нырк! — это мало кто умел, как я по рассказам его усек. Чтобы с того банка, что ты взял, до седых волос из ресторанов не вылазить. Вот и толкуем, бывало, по вечерам-то — он свое, а я — свое ему гну: хоть я тебя и уважаю, а не смог ты завертеть такое дело, ну и сиди тут, не квакай! А я вот, когда выйду, ширмачить или по зауглам бутылки отбирать не буду: годы убью, а свое огребу. Слушал он, слушал это дело да как-то брякнул: «А откуда ты знаешь, может, и у меня деньжата в заначке имеются? Золотишко, к примеру?» Да ну тебя, говорю, пахан. Он насупился, запыхтел: «Мал ты еще, сявка, так со мной разговаривать! Смотри, счас кишки на кулак намотаю». Да ты не сердись! — говорю ему, — только чудно про золотишко слушать, да еще здесь, в зоне.
«А ты слухай, — говорит, — как дело-то было, расскажу тебе, так и быть». И всю эту историю мне выдал, как они в войну хлеб за золото загоняли. Рассказал, как последнюю машину взяли, как друга у него убили, и — молчок. А дальше-то что? А дальше тебе, дескать, знать не положено. Лежит это золото, хозяина своего ждёт, понял? Я загорелся: в долю меня возьми! — шепчу ему. «Ишь, хитрый! — говорит. — В долю его, ха! За какие такие шиши я тебя в долю брать должен? Нет уж! Все мое будет». Ну и вроде закончили на этом разговор. Только я об нем не забыл. И старик, чувствую, ко мне стал приглядываться. Словечко бросит, бывало, а я уж тут как тут: что, пахан? Принести, отнести чего? А ему приятно: он вроде как опять в законе себя чувствует, как когда-то. И вдруг скопытился мой старичок; увозят его, значит, в больницу. Я сказал себе тогда: пришел, Витька, твой час. Не сделаешь теперь свое дело, век локти грызть будешь.